Софья Алексеевна
Шрифт:
— Что уж ты так, царевна-сестрица. Бог даст, Федору Алексеевичу молодая жена еще наследника родит. Род-то наш, глядишь, укрепится.
— Не укрепится, Марфушка, сама лучше меня о том знаешь. Давно вижу, приглядываешься ты к государб-братцу. Хворый он, себя не обманешь. Всегда-то слаб был, а нынче — подумать страшно… Ты-то как судишь?
— Начеку надо быть, вот что. Глаз с Нарышкиных не спускать, а теперь и с Марфы тоже. Ближе к государю держаться — гневается он на нас аль нет.
— А дальше что?
— Князь Василий Васильевич-то тебе что говорил?
— Почем знаешь, Марфа? Какая
— На сорок у нас, сестрица, времени не осталось. За дело приниматься надо. А коль от меня таиться начнешь, то ничего у нас не выйдет ни во веки веков. Ты в теремах одна, князь Василий за теремами один — много ль тут навоюешь.
— Со стрельцами, мол, потолковать надобно.
— С кем это? Не с Хованским ли Иваном?
— С ним, с Тараруем. Он как вернулся в прошлом году в Москву с южных границ, сразу против Нарышкиных встал. Князь Василий Васильевич сказал, что пообещать ему можно начальником стрельцов укрепиться.
— Что ж, обещанного три года ждут, и Тараруй подождет. Государь-братец с дружиной нипочем места такого ему не дадут. Пусть Голицын с ним отай потолкует, начало нашему делу положит, а там с Божьей помощью и дальше чего надумать удастся.
— Государыня-царица, Наталья Кирилловна, матушка, страх-то какой. Господи, что делать-то?
— Марфа Матвеевна, милушка, случилось что? Да ты, никак, простоволосая, шубейка на одном плечике. Нельзя так царице, никак нельзя, хоть как ни огорчайся.
— Да Бог с ним со всем, государыня, плох наш Федор Алексеевич, совсем плох.
— Занемог, что ли? Так за лекарем…
— Был у него лекарь, был, а сейчас и другой дохтур пришел. Промеж собой говорят, все по-иноземному. Головами качают. Господи, что делать-то?
— Толком расскажи, Марфа Матвеевна, зря-то не расстраивайся. Страшен черт, да милостив Бог — обойдется.
— Где уж обойдется. Молчала я. Все молчала. Рассказывать-то совестно, да и кому, кроме тебя, сказать-то. Федор Алексеевич как в опочивальню мою придет, на постелю ляжет, так и заслабнет. Посплю, баит, я, Марфинька, маленько, а там — а там и ничего. То ли поспит, то ли в забытьи лежит. Утром сам подняться не в силах. Зовет, чтоб помогла ему сесть. Долго сидит, вроде в себя приходит. На другой вечер все сызнова.
— Ты бы с ласкою к нему…
— Да нешто я… я и так… слова ласковые говорю… а он, как сноп, сноп в постелю валится. Иной раз ноги так и висят — силы нету на тюфяк вскинуть.
— А нынче, нынче-то что?
— С постели на пол соскользнул, дергаться начал. Я б его, может, на кровать-то и подняла, да всего его корежит. Людей звать пришлось. Стыд-то какой! Иван Максимович за лекарем сей час послал. Государя на постелю положили, а он… О, Господи, страх какой!
— Да говори ж ты, говори, Марфа Матвеевна!
— Глазки-то закатилися. Веришь, государыня, одни белки видны. Хрипит. Что лекари ни делали, в себя не приходит. Иван Максимович в сторонку меня отозвал, говорит, как бы тебе, Марфа Матвеевна, вдовой царицей в одночасье не стать.
— Сам подумал аль лекари сказали?
— Не знаю. Ничего я не знаю, Господи! Лучше скажи, что делать-то мне, государыня. Боюсь я туда ворочаться. Боюсь на государя глядеть. Я его и так-то
боялась, а тут…— Ничего не поделаешь, Марфа Матвеевна, ступай в опочивальню свою. Там тебе быть надобно неотлучно.
— Да взяли они государя, отнесли в его опочивальню, оттого к тебе прибежать могла.
— В государеву иди.
— Да николи я в ней не бывала. Как туда войтить-то? Приодеться надобно, волосы убрать.
— Вот и оденься, приберись, да и беги со всех ног в государеву опочивальню. Ты царица, тебе при государе быть надобно до последней минуты.
— Так и ты, государыня, думаешь, что помирает государь?
— Упаси, Господь! Это только так говорится. А царевны где, не знаешь? Никто их не известил?
— Откуда мне знать. Не видала я их. Да и к чему они тут.
— Непременно всех их у государева ложа собрать надобно. Осудят ведь тебя иначе, Марфа Матвеевна, бесперечь осудят, жизни не обрадуешься, уж ты мне поверь. Беги, милушка, беги!
Глава 8
Сестрица-матушка
Двадцать седьмого апреля (1682), на день памяти апостола и священномученика Симеона, сродника Господня, преподобного Стефана, игумена Печерского, епископа Волынского, и праведного Евлогия Странноприимца, скончался царь Федор Алексеевич. В тот же день царем был объявлен царевич Петр Алексеевич.
Хрип. Тяжелый. Надрывный. С присвистом. Раз сильнее. Раз тише. Лицо государя в подушках не разглядеть. Свечи мутно горят. Колеблются. Только руки на одеяле. Толстые. Пальцы короткие. Простыню мнут — прибираются. Будто ищут. Кругом сестры. Евдокия молитву творит вслух, губы еле шевелятся. Слова, как вздох, скользят. Смысла не разберешь. Екатерина, Марья и Федосья на коленях замерли. Нет-нет крестным знамением себя осеняют. У печи Марфа и Софья. Обок князь Михайла Алегукович Черкасский. Глаз не сводят с больного. Ждут. Часам счет потеряли. Соборовали государя. Причастили. Все в забытьи. Как заслаб, так и не очнулся. Сначала тихо лежал. Потом хрипеть стал. Лекари вон пошли. Что от них толку. От дружины государевой тоже. Поди, свои дела делают, сложа руки не сидят. Фавору их конец, сами знают.
— Государыня-царевна, Софья Алексеевна!
— Тише, Языков, тише!
— Какое тише! Ты послушай, что на Ивановской площади деется.
— Да как ты смеешь, Иван Максимович! Не видишь что ли, государь…
— Вижу, государыня-царевна, а только на Ивановской площади дьяки о кончине государевой объявили, нового царя выкликнули. Того гляди, в колокола на Ивана Великом ударят.
— С ума спятил, Языков!
— Спятишь, государыня-царевна. Да ты сама в переход выйди, оконце отвори — все как есть услышишь.
— Погоди, Марфа Алексеевна! Кого выкликнули-то, Иван Максимович? Чего замолчал-то.
— Имя через глотку нейдет… Поверишь, Софья Алексеевна, сил нету. Его, проклятого, его…
— Неужто Петра?
— Его и есть, Нарышкина.
— Нет! Нет! Господи, да что же это!
— Святейшего позвать! Владыку! Немедля! Пущай на площадь идет, пущай скажет, навет это, навет злобный! За такое казнить, лютой казнью казнить! При живом-то государе! Сама его сыщу, из-под земли достану!