Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Емельянов славился среди товарищей как человек талантливый, верный и до того добрый, что над ним за его доброту даже посмеивались. В последний раз Соня виделась с ним совсем недавно; он был шафером на свадьбе Василия Львовича. Она жалела его от души, но хорошо понимала: то, что случилось с ним, касалось не его одного, а было только первым актом трагедии, начавшейся 13 июля 1877 года в Доме предварительного заключения.

Из мимолетных впечатлений, из рассказов очевидцев перед Сониными глазами возникла картина того, что произошло, картина такая страшная, что она никогда уже больше не могла ее забыть.

Защитник арестанта Кальяна — Таганцев попал во двор Дома предварительного заключения за несколько минут до того, как появилось объявление об отмене свиданий. Его, так же как и Соню, оглушил «невероятный гвалт», «адский гомон». Он, так же как и Соня, не встретил

никого ни внутри, ни снаружи, но увидел то, что она с улицы увидеть не могла: дыры в стенах на месте окон камер. И в этих дырах искаженные до неузнаваемости лица людей.

При помощи единственного найденного им надзирателя, который с перепугу пил залпом прямо из пузырька валерьяновые капли, Таганцев каким-то образом добился свидания со своим подзащитным. От него-то он и узнал подробно обо всем, что случилось. Оказалось, что генерал-лейтенант Трепов пожаловал в Дом предварительного заключения вследствие жалобы майора Курнеева на прокуратуру, якобы совершенно распустившую там дисциплину. Трепов пришел с тем, чтобы к кому-нибудь придраться. Удобнее всего ему показалось придраться к Боголюбову. Сорвав с него фуражку, он отдал приказ «увести и выпороть» так громогласно, что его услышали и в камерах. Поднялся невероятный шум. За окнами кричали:

— Палач! Мерзавец! Уходи вон!

Трепов поторопился уйти, а исполняющие его приказание сами уже позаботились о том, чтобы заключенные не только услышали о наказании, но и увидели его воочию. Надзиратели связали розги пучками во дворе женского отделения, на глазах у многочисленных его обитательниц. Начальство хотело высечь одного в поучение другим. Думало напугать всех, но просчиталось: испугаться пришлось ему самому.

Чем могли выразить свое негодование, свое отчаяние люди, запертые в клетках, как не тем, чтобы постараться эти клетки уничтожить? С неизвестно откуда взявшейся силой они ломали все, что только можно было сломать. Били чем попало обо что попало. Умудрялись срывать с окон железные рамы и колотили этими рамами о железные двери.

Уже после ухода Таганцева по приказу Курнеева и Трепова в Дом предварительного заключения был введен военный караул и отряд полицейских. Когда узники, которых какое-то время поддерживало сверхъестественное напряжение сил, падали в изнеможении, к ним в камеру врывалась свора полицейских и принималась их избивать и топтать ногами в присутствии надзирателей и помощников управляющего.

Об избиении заключенных, о том, как их, связанных по рукам и ногам, тащили в карцер, помещенный рядом с топкой (в образцовом доме все было предусмотрено!), тащили, не обращая внимания на то, что головы их стукаются о железный пол, об острые ступени лестниц; о самом карцере без окна, без малейшей вентиляции рассказал кому-то из Сониных друзей тюремный врач Герценштейн.

Герценштейн, поступивший на работу в Дом предварительного заключения совсем недавно, не отвык еще лечить людей и не мог равнодушно видеть, как их калечат. Он потерял место и попал в разряд «неблагонадежных» из-за того, что посоветовал пострадавшим жаловаться в прокуратуру и обещал им выдать медицинские свидетельства о побоях.

Каждый день приносил новые подробности. Соня слушала их с жадностью: ведь людей, запертых в этом страшном доме, она давно уже считала своими братьями. И самое сильное, самое страшное впечатление произвело на нее письмо, написанное Екатериной Волховской, матерью Феликса Волховского, г-же Гернгросс, члену дамского тюремного комитета. Г-жа Гернгросс, находившаяся в дружеских отношениях с семейством Корниловых, дала прочитать это письмо Любе, а та показала его Соне.

Волховская объяснила свою решимость обратиться к незнакомому ей человеку «смелостью переполняющего душу отчаяния». И это переполняющее душу отчаяние чувствовалось в каждой строке письма, Она рассказала об ужасном физическом и нравственном состоянии сына, о том, как его, больного, оглохшего, совершенно измученного бесконечным одиночеством заключения, «били по голове, по лицу, били так, как только может бить здоровый, но бессмысленный, дикий человек в угоду и по приказу своего начальника человека, отданного их произволу, беззащитного и больного узника…Все эти побои производились городовыми в присутствии полицейского офицера, состоящего помощником начальника тюрьмы… и они продолжали свое жестокое, бесчеловечное дело до тех пор, пока его не заперли в карцер. Каково его нравственное состояние, я не берусь да и не сумею описать вам. Состояние же моей истерзанной души Вы, как мать, как женщина с сердцем, Вы поймете легко и простите, что я обращаюсь к Вам. Прошу Вас, умоляю Вас всем, что

для Вас свято и дорого, научите меня, куда и к кому мне прибегнуть, у кого искать защиты от такого насилия, насилия страшного, потому что оно совершается людьми, стоящими высоко… Я пойду всюду, куда Вы бы мне ни указали! Прежде я да и все мы надеялись, что дети наши окружены людьми, что начальство — люди развитые и образованные, но вот те, которые поставлены выше других, выше многих, не постыдились поднять руку на безоружных, связанных по рукам и ногам людей, не задумались втоптать в грязь человеческое достоинство. Где же гарантия? Нам говорят, что осужденный не есть человек, он ничто; но мне кажется, что для человека и осужденный все же остается человеком, хотя он и лишен гражданских прав. А мы удивляемся туркам. Чем же мы счастливее тех, несчастных, на помощь которым так охотно идет наш народ, идем мы все и во главе народа вся царская семья. И в то же время наших детей в отечественных тюрьмах замучивают пытками, забивают посредством наемных людей, сажают в нетопленные карцеры без окон, без воздуха и дают глотками воду, да и то изредка…».

Письмо это г-жа Гернгросс переслала вице-директору окружного суда Кони. Она верила: он не такой человек, чтобы положить письмо под сукно. И не ошиблась. Кони сразу же послал запрос товарищу прокурора, заведовавшему арестантскими помещениями. Тот ответил: «Письмо г-жи Волховской содержит, к нашему величайшему стыду, сущую правду».

В рапорте, представленном прокуратурой министру юстиции о бесчинствах, творимых в Доме заключения администрацией дома, говорилось об истязании всех подсудимых без разбору; о ранах; о крови; о битье до потери сознания; о мешках, которые набрасывались на голову, чтобы не было слышно криков; о карцерах, долговременное содержание в которых «становится не наказанием, а истязанием». Температура в них около тридцати пяти градусов, а смрад и сырость так велики, что товарищу прокурора за пять минут, которые он там провел, два раза становилось дурно.

В Петербурге несколько дней поговорили о беспорядках, о безобразиях, о беззаконии, о том, что дольше так продолжаться не может, и затем заговорили о другом. В самом Доме предварительного заключения с виду все тоже поуспокоилось. Соню, когда она после возобновления свиданий пришла навестить Тихомирова, провели прямо к нему в камеру. Необыкновенная любезность администрации объяснялась тем, что было начато следствие по треповскому делу.

Соня провела в камере три часа, и все три часа Тихомиров рассказывал ей о том, что пришлось ему и его товарищам по заключению пережить в те страшные дни. Рассказал он и о записке, присланной ему Муравским для прочтения и передачи кому только можно. В записке говорилось, что пора бросить бить «предметы неодушевленные» и приняться за «предметы одушевленные». Речь шла о Трепове и Курнееве.

Под впечатлением рассказов Тихомирова Соня вся целиком была охвачена чувством сострадания. Ей казалось, что она никогда не будет в состоянии ни говорить, ни думать о чем-нибудь другом. Но уже во время следующего свидания события, еще вчера волновавшие ее, вдруг отодвинулись, отошли на задний план. Объяснялось это тем, что подсудимым вручили, наконец, обвинительный акт, и ей нужно было воспользоваться встречей с Тихомировым, чтобы посоветоваться, с ним, а через него и с другими товарищами, каких вызвать свидетелей и как вести себя на процессе.

Узнав, что у Чарушина нет никого в Петербурге, Соня назвалась его родственницей и сумела получить с ним свидание. Свидание произошло в тюремном коридоре мужского отделения Дома предварительного заключения. Так как ни стульев, ни скамеек там не полагалось, Чарушину и его гостье пришлось разговаривать, сидя на полу. Необыкновенная бледность Чарушина, от которой его огненные волосы показались еще краснее, чем обычно, привела Соню в ужас. Чарушин же нашел, что Соня совсем не изменилась.

— Ты, — сказал он, — осталась такая же милая и бодрая, как была всегда. По твоему виду не скажешь, как трудно тебе дались эти годы.

Соня рассказала ему в немногих словах о том, что делается на воле. Чарушин поделился с ней своими тюремными переживаниями.

— Я счастлив, что повидался с тобой, но меня уже тянет обратно в камеру, — признался он под конец свидания. — Я одичал в одиночке, отвык от человеческой речи, даже слова нахожу не сразу. Живется нам сейчас свободно, но я устаю от всего, даже от перестукивания.

Свобода, которой теперь пользовались заключенные, просто поражала Соню. Стольких в свое время из-за попытки перестукиваться заключали в карцеры, лишали передач, прогулок, свиданий, а теперь перестукивание получило права гражданства.

Поделиться с друзьями: