Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Я отнесусь, товарищ Сталин, к такому предложению с восторгом. – Он, Зворыгин, услышан Верховною силой: отвела ему в воздухе столько свободы, сколько сам он хотел и не мог попросить; целиком ее воля совпала с его личной волей и тягой к самоосуществлению. – Мне бы только к земле в связи с новым назначением не прирасти.

– Молодец! Молодец, что опять рвешься в небо, на фронт. А мне тут говорят, что Зворыгина надо беречь. Что Луганского надо беречь. Говорят: мы назначим Зворыгина начальником отдела подготовки молодых истребителей. Генеральскую должность дадим, чтоб его не убили на фронте. Говорят: мы отправим Зворыгина представителем нашей боевой молодежи в Америку. Из Зворыгина сделаем символ нашей непобедимости в воздухе. Символ! Если всех так беречь, что мы немцу покажем тогда? Иконостас ему покажем? Это Гитлер пускай запрещает летать своим Борхам и Хартманнам. – И железным арапником захлестнуло Зворыгину сердце: Борх, Борх! – Ну, товарищ Зворыгин, хотите в Америку? Генеральскую должность хотите?

– Нет, товарищ Верховный,

в Америку я не поеду. Разве тушкою только.

Верховный смотрел в него с нижним прищуром намученных долгой бессонницей век – все так же лучезарно, уважительно и даже с любованием: вот каким должен быть его, сталинский, сокол, – но в глубине была и не кончалась настороженность травленого зверя, и Зворыгин почуял, что Сталин не верит ему, прозревая в Зворыгине нарождающееся отчуждение, видя в нем, сквозь него миллионы солдат своей армии, зная, что и Зворыгин, и все миллионы воюют, как надо, служат Русской земле, как еще никогда не служил ей народ, но потом… В Ленинграде еще умирали от голода, Белоруссия и Украина еще были под немцами, а Верховный уже заглянул своим нечеловеческим взором в отдаленное «после войны» и увидел солдат-победителей, исполинскую, страшную силу, которой сам черт уже будет не брат, – как вернется в Россию она с верой в новую жизнь, с верой в то, что он, Сталин, все устроит иначе – без кнута и холопства, с верой в подлинные справедливость и братство, и давно уже не о войне думал Вождь, а о том, что ему делать после победы со своими солдатами, чтобы его не раздавило тяжестью их веры.

– Ну что ж, приступайте, товарищ Зворыгин, к выполнению новой задачи. Собирайте под вашей рукой все лучшие кадры. Полагаю, что штаб ВВС вам окажет всестороннее содействие. Я советую вам быть настойчивее в требованиях. Лучший полк должен быть оснащен самой лучшей техникой, вооружением и боеприпасами. То же самое касается обеспечения вас продовольствием, амуницией и бытовыми условиями. Кстати, как у вас дело обстоит со снабжением?

– Снабжение хорошее, товарищ Сталин. Можно сказать, великолепное. Неудобно вот даже перед всеми другими родами за такие харчи.

– Неудобно пусть будет тому, кто свой хлеб получает и кушает даром, – отмахнулся Верховный и начал выбираться из кресла, подымая Зворыгина, всех, подскочивших, как варом охлестнутые, догоняя и перегоняя Верховного, распрямляясь, вытягиваясь до того, как он сам распрямится. – Ну а ты – заслужил!

И увесисто шлепнул своего летуна по плечу, проварив до нутра: обожающая благодарность качнулась в Зворыгине, всплыв из каких-то донных отложений родовой крестьянской памяти, перегноя столетий, в течение которых двунадесять колен его предков бесхребетно сгибались и валились в дорожную пыль перед маленькой крепконогой лошадкой и лисьим малахаем монгольского сотника, замирали во фрунт вдоль пути золотой кавалькады, круглоглазо лупясь на схождение благодатного пламени самодержца российского, и Зворыгин сейчас же не простил себе эту влюбленно-холопскую дрожь, понимая, почуяв: Верховному нравится вызывать в человеке эту страстную дрожь обожания, нравится – заглянуть человеку в нутро и достать его хлюпкую от благодарности душу.

– Ну а может, вы лично, товарищ Зворыгин, нуждаетесь в чем-то? Ваши близкие, ваши друзья? – Попроси без стеснений! Желание есть? Невозможное, как воскрешение из мертвых? Сделай мне одолжение – проси чего хочешь!

Вождь смотрел ему прямо в глаза, видя, что все родные Зворыгина в мерзлой уральской земле, зная все о зворыгинском раннем сиротстве под детдомовским розовым светоносным плакатом «Счастливые родятся под советской звездой!», и, быть может, ему надо было услышать от Зворыгина именно это – молчание. Чтобы он не спросил: «где мои?», никогда не спросил: «почему?» и «зачем?», не спросил даже: «где их могилы?», целиком, навсегда осознав, что вопросов таких вообще нет в системе измерений Верховного.

– Лично в чем-то нуждаться буду после войны, – выдал он заводское изделие ширпотребной штамповки, ходовую, вмененную каждому истину, но сейчас это так прозвучало, точно он не нуждается в вышней согревающей милости, точно лично Верховный ничего ему дать для дальнейшего, большего счастья не может – все свое он, Зворыгин, взял сам и живет красотой боевого полета в никому не подсудной воздушной свободе.

Он смотрел машинисту Истории и хозяину страшного времени, человеку из старой, поношенной кожи в глаза, неотрывно смотрел все огромное это безвоздушное, сердцебиенное время, и глаза их, встречаясь, говорили друг другу много больше, чем все их слова, и немного не то или даже совсем уж не то, что Верховный и воздушный солдат его армии произносили. Глаза «Самого» говорили, что он верит всему, что Зворыгин сообщает ему о текущем положении дел на воздушных фронтах, что Зворыгин воюет как надо и что надо воспитывать на примере Зворыгина новых, желторотых еще летунов, но что он также знает, что Зворыгин – кулацкое семя и уже в силу этого нет в нем, Зворыгине, цельного, безраздумного, беспрекословного обожания Партии; что Зворыгин строптив, своеволен, никогда не признает оглобли, но он, мудрый Сталин, хорошо понимает, что дикий, не признавший хозяина сокол быстрее летает, бьет добычу точней, чем обузданный, прирученный гнездарь.

Глаза же Зворыгина не то чтобы прямо говорили всю истину, но конечно же скрыть не могли, что он знает, что он для Верховного навсегда под сомнением, так

же, как и любой из отмеченных и обласканных русских военного времени; что он видит и слышит, как Вождь то ласкает, то давит словами и голосом то одного, то другого наркома и маршала и что страх постаревших за час на полжизни людей ему нравится… Да и глупо, смешно применять слово «нравится» к обращению сталинской крови: ощущать свою силу, значительность каждого своего шевеления пальцами, бровью, зная, как безотвально ловят каждое слово его, каждый жест все вот эти наркомы и маршалы, заставлять их угадывать истинный смысл своего невнимания, хмурости, пренебрежения, стариковского даже кряхтения и кашля, подавая надежду, перед тем как убить, и давая вздохнуть, захлебнуться восторгом «прощен!» на качнувшейся виселичной табуретке. Глаза же Зворыгина выдавали, что он незнаком с этим страхом, что потребности что-то угадывать в отношении себя по движениям Верховного у Зворыгина нет, быть не может, и что этому вот сухорукому старику надо думать о смерти, о минутности силы своей – да и думает тот еженощно об этих вещах в одиночестве. И Верховный конечно же видел все это в глазах у него, отпуская его со словами:

– До свидания, товарищ Зворыгин. Мы будем за вами следить.

Ушел он от Сталина как во сне. И не мог понять, где он, – стоя под сине-черным, беззвездным, несказанной какой-то светосилой наполненным небом, видя перед собой смутнокрасную неприступную стену с утонувшими в черной непрогляди зубцами. И не мог сам с собою ужиться, зажить в окончательном, цельном понимании, кто же он – этот вот пожилой человек в старом френче, воплощение, источник, причина мирового порядка на одной шестой суши от Полярного круга до туркменских пустынь. Не этим ли умом был выношен план создания новой страны, не этой ли волею было разогнано великанское переустройство зворыгинской родины из деревянной, черноземной, соломенной, лапотной в несгибаемо и непреклонно железную – от сгоревшей во мраке ледяной искры замысла до алтарного зарева сталелитейных махин, непрерывного тока чугунного пламени, до всемирного рокота беспримерных по мощи турбин гидростанций? Разве не этой волей были слиты воедино все таланты и воли двухсот миллионов и направлены на освоение беспредельных степных и таежных пространств, овладение реками, покорение неба? Разве же не под этою властью – за три пятилетки! – совершен был рывок от гривастых живых тягачей, деревянных борон и округлых движений жнецов к самолетам? Не эта ли сила дала Зворыгину больше, чем все, – то одно, что ему было нужно для подлинного бытия, для его самоосуществления, – крылья?

Ничего же ведь не было бы в его жизни, появись он на свет под другой, не советской звездой, будь зачат он на два или три пятилетия раньше. И вот так бы и прожил он всю свою молодость в неизбывной и неизъяснимой тоске по простору высотному, и никто не сказал бы над его головой, надо всеми крестьянскими головами в России: мы зовем вас туда, нам нужна ваша сила и тяга наверх, может каждый, кто хочет и кому от природы дано, обитать теперь там, на воздушной свободе. Никогда не увидел бы он фанерный биплан наяву, а потом – краснокрылый, величественный, совершенный по стройности и чистоте, перешедший на марки, открытки, плакаты самолет «Рекорд дальности», совершенно секретно построенный для перелета через Северный полюс в Америку. Никогда не увидел бы он на заводе «Серп и Молот» большого плаката с начертанием, ударившим в сердце, оборвавшим и вновь запустившим его с новым смыслом: «КОМСОМОЛЕЦ – НА САМОЛЕТ!!!» Ясноглазые и белозубые парень и девушка в одинаковых шлемах и летных очках простирали вдаль руки, указывая на стремительный очерк абстрактного, неизвестной породы биплана, и в глазах их плескалась живая вода – вышину они пили, не в силах ни насытиться, ни оторваться.

Он пахал на железном заводе подручным сталевара мартеновской печи: распиковывал летки, выпуская из огнеупорной утробы стальную желто-рудую кровь и малиновый шлак, выскребал закозлевшие чугуном желоба, выходил в рекордисты – и ринулся, как кобель за потекшею сукой, на Ходынское поле: вот, вот я! тут написано, нужен вам каждый. И бегал каждый день после смены куда указали – за Петровский дворец авиаторов, пешкодралом двенадцать километров в Центральный, преподобного Чкалова, аэроклуб.

Пообедавший ячневой кашею с каплей машинного масла, забывал голод хлеба, за смешной школьной партой страшась не нажраться иным – требухой самолета, матчастью, умным хаосом движущих сил и нагрузок, обращаемых собственной человеческой волей в единую скоростную летящую, петлевую, качельную, винтовую, падучую жизнь.

Колокольный бой сердца, паровой молот крови, обессиливающий стыд покушения на первый отрыв от земли, по убожеству и дерзновенности будто бы равный посягательствам первых строителей аэропланов, махолетов на мускульной тяге, птерозавров, летатлинов из китового уса, сыромятных ремней, кропотливо нащипанных перьев, красноталовых прутьев и шелка. Проскочила под пальцами искра, запуская в щенке вечный движитель. «Так, от себя ручку с плавностью, газ…» – повторял он немым говорением в сидячей молитве… И какой же приимчивой стала через несколько жалких мгновений штурвальная ручка и какою податливой, преданной сделалась через несколько месяцев. Перестав коченеть от макушки до пяток, он держал ее, как виноградные пальчики, чувствуя, как ничтожное телодвижение передается машине, как оседланной лошади, девушке, что идет с тобой рядом в настрое «не смей – значит, можно», так что кажется, только подумаешь, а машина сама уж скользит на крыло.

Поделиться с друзьями: