Сокровища Рейха
Шрифт:
В душе моей стало спокойно и умиротворенно, и никакие призраки не донимали меня. Было безлюдно, точно Артур и я – единственные, кто остался на земле. Наконец он взял меня под руку, и мы отправились по извилистой тропке назад к дому.
– Не надо извиняться за своего отца, – сказал он, когда мы медленно шли в сгущавшихся сумерках. – Никогда не извиняйся ни за кого из Куперов, Джон. Это сильная порода, более сильная, чем тебе может казаться в данный момент.
– Нацисты, Артур, – возразил я. – Это гнездо нацистов.
– Возможно, на поверку все это не так. – Голос его, исходивший из могучей груди, был по-прежнему
Казалось, что я слышу, как со мной говорят многовековые скалы, рассказывают мне о быстротечности времени, о том, что все проходит, что друзья и враги рано или поздно уйдут в небытие…
– «Все люди издавна и свято верят, – произнес я, – свободный от отчаянья и мук, есть за морем обетованный берег, где с другом вновь соединится друг».
Артур взглянул на меня, и где-то в глубине его запавших после болезни глаз мелькнула улыбка.
Когда мы добрались до дома, оба чувствовали страшную усталость. Приготовили легкий ужин – яичницу с беконом и чай, и он уговорил меня остаться у него ночевать. Я согласился, потому что испытывал смутную тревогу за Артура.
Прежде чем подняться к себе и лечь, он повел меня в подвал, в свою мастерскую.
«Атака Флауэрдью» стояла совсем законченная, обожженная, сияющая глянцем. Она сверкала в электрическом свете – настоящее произведение искусства. Атака Флауэрдью – пример отчаянной, но напрасной доблести.
На следующее утро мы с ним сидели в светлой, веселой гостиной. Артур приготовил и подал на подносе завтрак: омлет, булочки, масло, мед и по чашке чая. Солнечный свет заливал кресла и кушетку, обитые зелено-белым ситцем, цветы в вазах радовали глаз, в камине горел огонь. Из соседней комнаты доносилась музыка Баха.
– Ты поставил меня перед трудным выбором, Джон, – начал Артур. – Это мне стало ясно после того, как я поразмыслил над твоим вчерашним рассказом. Я долго не мог заснуть, все думал.
– Мне не хотелось расстраивать вас, – ответил я и, уставившись на чашку, принялся помешивать, чтобы остудить, горячий чай.
– Нет, нет, ты меня ничуть не расстроил, но поставил перед необходимостью выбора, и я решил, что делать. Я лежал в постели, прислушивался к биению своего сердца и размышлял, как долго оно будет еще биться. А много ли мне отведено времени до того, как я тихо уйду в небытие? А еще я думал о том, какую массу сведений тебе удалось получить за время своей поездки, сколько было загублено жизней. Вспоминал бесконечное отчаяние в твоем голосе и твоих глазах. Я старик, Джон. Я знаю, что отчаяние – пустое дело, никчемная штука. Что политика, война, борьба, в которые мы вовлекаем себя, в целом не что иное, как способ занять себя, пока мы живы…
– Не понимаю, о чем вы говорите, Артур.
– Я не воззрил вдруг Бога на исходе своей жизни, и у меня нет никаких доказательств существования дьявола. Я даже не знаю, что есть добро, а что – зло. Довольно часто именем Бога мы оправдываем свои наихудшие намерения. Бог всегда на нашей стороне. Но что же важнее всего в конечном счете? – Он отхлебнул глоток обжигающе горячего чая.
Солнечные лучики прыгали по его массивной голове с выпуклыми висками, с гладко зачесанными седыми волосами. – Личные достоинства, твоя цельность, твой характер… независимо от того, какому делу ты служишь. Порядочность, способность видеть, что нужно сделать для всеобщего блага, каким бы это благо ни было, стремление искоренить зло и страдание…– Ясно, – отозвался я, хотя понимал далеко не все.
– Потому-то нацизм, каким он был когда-то, потерпел полный крах, – продолжал он. – Отсутствие порядочности, цельности, здравого смысла – и чаша весов стала неудержимо склоняться в сторону зла. Вести войну – одно дело, а проиграть ее – нечто совсем другое. Однако нацисты во главе со своим фюрером ничего не смыслили в этом, чем подтвердили свою несостоятельность. – Он вздохнул, устало улыбнулся мне и тихо добавил: – Это к лучшему, что они потерпели поражение.
– Да, к лучшему, – согласился я. Мысли мои вернулись к Ли, и я увидел, как белые занавески на третьем этаже в одном из окон старого здания медленно раздвигаются, раздвигаются… До чего же мне надоели нацисты! По мне, пусть захватывают весь мир, мне все равно!
– Я думал о твоем отце, Джон. Вспоминал, каким он был. Он был великим человеком, Джон, с большим чувством чести. Ночью я лежал в своей постели, и у меня не выходило из головы, как много ты сумел узнать о нем, о других. Тебе известно почти все…
– Что это значит, Артур? Почему почти все? Вы хотите сказать, что вам известно еще что-то?
– Разумеется. Мне известно больше, чем кому-либо другому.
Он как ни в чем не бывало жевал булочку, а я вытаращил на него глаза. У меня появилось ощущение страха, как у контуженого перед обстрелом.
– Поэтому я решил, – спокойно продолжал он, – пока еще не поздно и час мой не пробил, рассказать тебе всю историю целиком. Тебе предстоит жить с этим, нести такое тяжкое бремя, однако о многом ты имеешь не совсем точное, даже просто неверное представление. А тебе надо знать правду.
Он посмотрел на меня благодушно, со спокойствием человека, уже далекого от земных забот. Ему оставалось жить недолго, и он понимал это. Но я не хотел знать правду, я слышал так много версий этой самой правды, что не желал выслушивать еще один вариант – правду Артура. Он же продолжал говорить, и я не мог его остановить.
– Твой отец был нацистом, как ты уже знаешь, но это только маленький фрагмент общей картины, Джон. Да, он был нацистом, а также патриотом своей родины, истинным героем Америки, одним из тех, кто был вынужден ждать, возможно, многие годы, чтобы выполнить свою миссию, предопределенную историей.
– Что вы хотите этим сказать? Он был нацистом – и он был патриотом?..
Артур скрестил руки на широкой груди, поудобней устроился в обитом ситцем кресле.
– В тридцатые годы многие в нашей стране видели сильные стороны и даже достоинства фашизма и были потрясены таким бездарным воплощением их на практике приспешниками Гитлера, ну и конечно, им самим. Ваш дед, разумеется, принадлежал к сторонникам фашизма, а поскольку его положение было независимым, он мог открыто выражать свои взгляды. Другие не могли позволить себе этого. Но поверь мне, в тридцатые годы в нашей стране многие, притом в довольно высоких кругах, думали точно так же.