Сокровища Улугбека
Шрифт:
Улугбек не был с этим согласен… Раньше не был, а вот сейчас… Почти сорок лет он судит и рядит в Мавераннахре. Человечным стремился быть и с теми, между прочим, кто предавал его, кто за спиной козни чинил. Надвигалась беда, когда все решала сила, и что же? Где был их разумный выбор, этих эмиров? Чувствовали, что за ним сила, и оставались. Теперь почуяли силу молодого шакала и начинают перебегать к нему…
И что за напасть такая в последнее время — беда за бедой, неудача за неудачей. За что немилость судьбы? За море крови, пролитой дедом? Пусть аллах простит ему, внуку Тимура, такое кощунственное предположение, но ведь сказано пророком, что ничто не остается без возмездия в деяниях человеческих, особенно же кровь невинных. Только за что же его, внука, а не сына, не Шахруха, положим, карает небо?.. А внук так уж безгрешен, так уж человеколюбив был всюду и всегда? А завоевание Хорасана, гератские несправедливости, прорицание дервиша?
Мурашки пробежали
Он вспомнил… Была тогда пятница, светлый, благочестивый день. Богослужению в соборной мечети Герата придавало особый блеск предшествующее событие — победоносное прибытие в город Улугбека, сына Шахруха, с войском. Перед мечетью собрались служители веры, вельможи, предводители крупных отрядов. Ждали Мирзу Улугбека. Он выехал из медресе Шахрухия; блестящая кавалькада миновала странноприимный дом, обитель дервишей, возведенный благословенным родителем Улугбека. И вдруг перед султаном появился, будто из-под земли вырос, заросший густым волосом, покрытый грязью дервиш, полусумасшедший, видно, — дико вращал глазами, махал руками, словно плавал, и кружился в каком-то ведомом ему одному танце. Всадники впереди рванулись к дервишу, пытаясь или прогнать с дороги, или потоптать конями. Улугбек остановил их, изъявил желание выслушать дервиша. Дивана [26] свят, прогнать его грех, про то все знают. А этот дервиш, безусловно, дивана: гремя малютками-бубенцами, которыми было увешано его рубище, все так же странно приплясывая, он приблизился к султану, с пеной на губах восклицая: «О аллах, о всемогущий, создатель наш аллах!» Но между этими восклицаниями, сквозь кривляния и бормотания он говорил что-то, обращаясь именно к султану, и Улугбек не без труда, но стал разбирать его речь. А говорил дервиш, что воины султана — человеколюбца, справедливого и мудрого — клялись его именем и грабили, а то и убивали людей, ни в чем не повинных; что они опустошили кишлаки вокруг Герата; что они насильники, чуждые сострадания сирот, богохульники, обкрадывающие мечети и ночлежные дома, и что сам султан тоже насильник, сын отца-насильника и внук деда — трижды насильника, и потому, предрек дервиш, весь род Тимуров будет проклят во веки веков!
26
Дивана — юродивый, одержимый, сумасшедший.
Улугбек все понял, но не захотел покарать дервиша. Ибо тогда пришлось бы объявить свите, за что караешь, недостойно же имени Улугбека карать лишь за то, что тебе загородили дорогу. Мирза Улугбек сделал вид, что не разобрал бормотаний диваны, стегнул коня и поскакал на торжественную встречу. Елей льстивых и лживых вытравил на первых порах из сердца горечь обвинений правдивого, и все-таки Улугбек хотел бы забыть проклятия и пророчества дервиша, хотел бы, но не мог забыть.
Да, тот поход на Хорасан поистине злосчастен. И тём еще, что показал, как отпадают эмиры и вельможи, — они подбивали его совершить этот поход, а когда удача не дала себя поймать, отвернулись от султана, а кое-кто начал рыть ему яму. За спиной, разумеется. В глаза продолжали угодливо кланяться, поддакивать, льстить. Поход на Хорасан был неудачным… Но его пришлось предпринять. Дражайшая родительница Улугбека Гаухаршод-бегим строила такие козни, что все государство покойного Шахруха готово было развалиться из-за распрей наследников, а подействовать на неукротимую и надменную Гаухаршод-бегим, эту гератскую затворницу, как лживо она себя называла, можно было только напугав ее, а пугать могла лишь сила, войско, да чтоб побольше, пояростней да побезжалостней, чтобы войско напоминало Тимурово, вызывало трепет.
Улугбек закрыл глаза, совсем ушел в воспоминания. Он силился пробудить в душе хотя бы тонкий лучик теплого чувства к Гаухаршод-бегим. Но в воображении представала надменная женщина, и в старости красивая, с черным льдом глаз, с вечно подвижными пальцами, перебирающими четки. Ханжа, она ходила в темно-синем траурном платье, накрыв голову темносиним платком, — в память, мол, о султане Сахибкиране. Своими красивыми ручками она как хотела вертела Шахрухом, да витает дух его в раю по воле аллаха! А после его кончины своенравная правительница забрала всю власть над дворцом, наводнила его жадными к золоту и недалекими умом прихвостнями. Да и не только над дворцом! Герат стал гнездом раздоров… И стоило Улугбеку, до поры до времени остававшемуся в стороне, послать ей предупреждение, Гаухаршод-бегим обозвала его во всеуслышание распутником и начала подговаривать Абдул-Латифа поднять мятеж против родного отца.
Ну а что же Абдул-Латиф? Он жаждал получить престол. И нашел пути к тому, чтобы обеспечить перевес сил для достижения этого замысла. Он вступил в тайный сговор со столпами веры, с теми, кто косо смотрел на Улугбека-ученого, на Улугбека-просветителя, и прежде всего с шейхом Низамиддином Хомушем из влиятельнейшего ордена «Накшбендия».
Фанатичные невежды шейхи отнюдь не забывали себя и ревностно следовали принципу «сила в богатстве». Они скрежетали зубами, но, пока у султана Улугбека была мощь, терпели, выжидая. И вот теперь их час настал…Улугбек осушил еще одну пиалу вина, но это не пресекло течения безрадостных и, казалось ему, безнадежно леденящих волю мыслей.
Шагирд Али Кушчи сегодня обвинил его в том, что заботы о престоле он ставит выше служения науке… Ну, пусть не обвинил, пусть упрекнул, мягко, извиняя и извиняясь, пусть намекнул, но на самом-то деле виноват ли он, Улугбек, в этом грехе?.. Неужели не зачтутся ему, правителю, заботы, которые он приложил, чтобы не только самому заниматься наукой, но чтобы за ним пошли и другие той же благородной дорогой, неужели не зачтутся щедрые расходы на сооружение каналов, бань, дорог и в первую очередь медресе? Может, он обманывает себя, считая, что отличается от других владык?.. Но ведь отличается, ведь и вправду готов он уйти от власти и рад был бы стать мударрисом в медресе… По-детски наивен Али Кушчи, если полагает, что, случись такое, сыновья утихомирятся и дадут Улугбеку спокойно заниматься наукой, любимой наукой… Наблюдать планеты, вычислять их пути… А для этого смотри, смотри в оба за земными делами! Вот и выходит: чтоб освободиться от забот, которые несет с собой власть, нужно позаботиться о том, чтобы власть твоя не шаталась… Да и кто ныне поверит в искренность желающего отказаться от власти?.. Если бы поверили!
Как ни мучительны, как ни безысходны были размышления улугбека, силам человеческим поставлен предел: султан заснул. Уже засыпая, он подумал, что, выполни Абдул-Латиф одноединственное требование отца, он, отец, отрекся бы от престола в пользу сына. Но, когда яркосолнечным утром в Кок-сарае собрались военачальники, Улугбек даже сам себе не напомнил про это; в крепкой кольчуге, препоясавшись длинным мечом султана Шахруха, что умел подчинять себе непокорных, султан Улугбек сел на боевого коня. Не разум — сила пусть решает спор!
Влечение куда более могущественное, чем тихая радость науки, призывало его к битве за власть.
И Улугбек покорился этому влечению.
4
У ворот обсерватории Али Кушчи передавал поводья сторожу. Зашел во двор. Прислушался к затихающему стуку копыт: это нукеры поскакали обратно.
— Мавляна, вас дожидается ваша матушка, — сказал старик.
— Где она?
— В келье Книгочия, Так прозвали Мирама Чалабй — любимого ученика Али Кушчи за то, что он дни и ночи проводил в книгохранилище за чтением.
Мавляна свернул к одноэтажному дому позади обсерватории, где жили талибы.
В келье Мирама Чалаби мерцала одинокая свеча. Хозяина в келье не было. На циновке в углу сидела, обняв колени, мать Али Кушчи — Тиллябиби. Она дремала. Али Кушчи хотел было, не тревожа ее, выйти обратно, но сон материнский чуток: Тиллябиби открыла глаза, проворно поднялась, подбежала к сыну и, взмахнув руками, словно птица крыльями, припала к нему.
— Где ты пропадал, ненаглядный сынок, верблюжонок мой? — Тиллябиби была из степного аула, и потому любимым ласковым словом у нее было «верблюжонок». Али Кушчи осторожно обнял старушку за хрупкие плечи.
— А сами-то вы, матушка? Откуда пришли в такую-то пору… ведь скоро утро…
— Обо мне беспокоиться нечего, да и в другой раз о том можно поговорить, а с тобой что приключилось, верблюжонок?.. Не таись от матери, расскажи.
— О чем, матушка?
— Ну, как же, как же… Кругом только и слышишь новости, одну страшней другой… Будто султана Улугбека уже лишили престола, а всех его приближенных и особенно шагирдов ждут разные суровые кары… А ведь ты…
Тиллябиби скорбно взглянула на сына вмиг повлажневшими глазами. Лицо ее, все в сетке морщин, с седыми прядями из-под платка, было полно безграничной любви и безграничной тревоги за сына. Теплая волна нежности к старой своей матери омыла сердце Али Кушчи. Осторожно обнимая мать, ласково поглаживая ее плечи, он провел Тиллябиби в глубь кельи, посадил на тахту, нарочито-беззаботно рассмеялся.
— Какой это негодяй врет так подло?
— Ты смеешься, верблюжонок?.. Вся махалля [27] только про то и судачит… Ах, ты плохо разбираешься в жизни. Как говорил твой покойный отец на старости лет? «Чем дальше от сильных, тем лучше для низких». Сорок лет он служил верой и правдой повелителю Тимуру, а чего добился? Одни опасности да беды сулит близость к владыке, поверь мне…
— За меня бояться не надо, матушка, право слово, не надо.
— Как не бояться, как не бояться, верблюжонок мой?.. Ну-ка, скажи, что получил ты за службу султану Улугбеку, да сохранит его аллах? Что? Одними книгами только и обзавелся. И не женился-то из-за них, я думаю. Ни очага своего, ни детей…
27
Махалля — квартал.