Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вот так он и жил, повторяя себе, что, лишь стараясь осчастливить Веронику, сможет рано или поздно воздать за зло своей самозваной женитьбы. И Вероника считала себя счастливой. А если в глубине души ее старый непокой по-прежнему питал ее инстинкты, твердившие ей и о том, что Грансай никогда не подарит ей сына, в коем она биологически нуждалась, ее так ослепило открытие элевсинских мистерий плоти – два тела, одна стадия, – что она пока не могла вообразить себе четыредесятные, о тысяче стадий. Ибо Грансай, начавший умерять свой пыл, предупредил ее, что ему потребны временные воздержания, ему нужно оставаться по многу дней подряд наедине со своей «тайной», с книгами; вот так их комната стала двумя, и начали они жить порознь в противоположных концах большого дома, и расстояние, что росло меж их любовями, напиталось приходами и уходами тысяч тонких, стремительных, неощутимых шажков – будто от ног насекомых, торопящихся по поверхности воды их привычек, так скоро обернувшихся осенью.

Более того, Грансай в своей искренности зашел так далеко, как позволяла ему цельность его лжи. С самого начала он мастерской и на вид грубой обоюдоострой

откровенностью навязал их супружеству драконовские условия.

– Я не тот, чье имя ношу, но судьба моя пожелала, чтобы тот, кто я есть, исчез навсегда или выжил сокрыто. Ты должна отказаться от всякой мысли выяснить лично и поклясться мне, что никогда не будешь пытаться сама и не позволишь никому тебя просветить на предмет моего прошлого и подлинного имени. Это меня уничтожит. Моя жизнь зиждется на кошмарной тайне, и женщина, что делит со мной первую, никогда не сможет разделить последнюю. Я часто буду казаться меланхоличным, и еще чаще ты будешь ощущать, что мысли мои далеко, но я живу рядом с тобой одержимо. И так и будет – потому что я подлинно одержим. Моя жизнь обрекла меня обездвижить любые колебания, кроме тех, что у совести. У моего организма тоже есть свои тайны и причины истощаться и усыхать. Выходя за меня замуж, ты, почти дитя, соединишь свою жизнь с человеком, жестоко истощенным и едва ли более подлинным, чем изобретенный твоим воображением. Давай не станем жениться!

Но, кроме этого последнего, Вероника приняла все условия Грансая, не поморщившись, – она, верившая, что может посвятить всю свою жизнь лелеянью образа, от которого не осталось в ее памяти почти ничего, кроме непроницаемого белого контура оболочки, теперь привязалась к созданью из плоти и костей, любила его в согласном буйстве своего нутра. Но оставалась в ней тайная тоска, на кою луны одна за другой лили свой млечный свет. Посвященная в плотскую любовь, она обнаружила, что ее подлинная цель – за пределами наслаждения, и она есть не что иное, как почти звериная потребность в материнстве. Теперь поняла она свою безумную привязанность к сыну Бетки.

А еще она могла бы понять сущностный миф о девственности – тот, белый, о Леде, откладывающей сверхбелые яйца. И тогда она смогла бы постичь, что белая, безликая голова ее химеры, проявляющаяся из теней ее совести в глубинах подвала в доме на набережной Ювелиров, подобна громадному яйцу – оно того и гляди расколется, а в нем будет ее ребенок. Как и все девственницы, подобно Леде, зачарованы белизной целомудрия, в мечтах брачуются с серебряным лебедем Лоэнгрином. Грансай, все более предававшийся греху «мифологизации», открывал и анализировал этот миф по мере того, как он проявлялся в Веронике, и рассуждал про себя: «Он – белый человек с сокрытым лицом – все еще лебедь. Лебеди бывают лишь белые и черные. Я же вижу себя скорее серым – цвета свинца, как облака в октябре, но таких лебедей не бывает, а в моем случае, что еще точнее, я сам – не лебедь».

Затем он принимался беспокойно размышлять, не результат ли его стерильность слишком частого употребления афродизиаков, эликсиров молодости и любовных снадобий. Ибо и он тоже хотел бы иметь сына от Вероники и знал, что сын этот будет его – дитя его ума, чистый плод Кледа, и, конечно, по нему, наследнику Грансая, беспрестанно вздыхала канонисса, все более преследуемая тайными страхами, что граф может остаться без отпрысков.

То была великая задача, великое таинство, в кое он желал вновь погрузиться и тем сбежать от времени равенства и деиерархизации – великое таинство происхождения, наследования, зачатия: на этом зиждились все основы аристократии. Он переносился на несколько столетий вперед, отправляясь назад, в самую суть возлюбленного им Средневековья. Чтобы вновь предаться пылким размышлениям такого рода, ему необходимо добраться до двух громадных сундуков с книгами, что все еще стояли нераспакованными, среди них – наиболее эзотерические древние трактаты о сатанизме и магии, а рядом – самые строгие научные монографии по современной биологии. Стояли перед ним и другие великие теологические задачи, кои породил предмет его размышлений, в особенности «смертный грех по представлению» или по недомолвке… все эти заповеди, насаждаемые святыми отцами церкви в эпоху инквизиторского католицизма, заповеди ужасные, а временами возмутительно потешные. Ночные сорочки с хитроумными прорезями – богобоязненным парам, желающим плодиться безгрешно, недвусмысленные разъяснения, что пара «обязана не закрывать глаза» во время соития и «смотреть друг другу в лицо, желательно – на нос, дабы предотвратить и избежать образов и воспоминаний о других людях». А еще полагалось, чтобы лоб всегда увлажнен был крестом святой воды, дабы уберечь его от скверных мыслей и так изгнать просачивающихся в душу и тело тлетворных духов, в таких подходящих обстоятельствах опасно жадных до овладения плотью. И постоянный повтор кошмарной максимы: «Pulva eris et pulva reverteris» [52] , от коей огни всей неуправляемой похоти должны были погаснуть в величайший миг, кой породит святого, чудовище, злой дух… или царя. Граф Грансай осознал, что потребно лишь взять эти богатые материей верования и предрассудки церкви дословно, пролить на них свет особых наук наших дней и узреть пред собой путь Истины: смертный грех по представлению!

«Разумеется, – рассуждал он про себя, – если нравственность существует, самые ужасающие и предосудительные неверности и измены – не те, что совершаются тайно и вдали от возлюбленного, но, напротив, прямо в их объятьях, в миг соития, вольным или невольным представленьем себе образа другого человека и так передают нечистую жизнь».

Из этого свойства диссоциации и взаимной зависимости глубинных физиологических и психологических функций человека возникли все теории тела, рассматривающие его как простой сосуд, приемник

духов, кои, поскольку присутствуют постоянно, сообщаются и пребывают «в связи» друг с другом посредством силы воплощения памяти, становятся не разделимы никаким расстоянием, никаким океаном. Эта мысль о многонаселенном теле коренилась во всех древних верованиях Востока. Что это как не отделение, перерождение и переселение душ? Но переселение душ, кое Грансай считал грубой метафизической ошибкой, была в его случае правдой повседневности, его собственным опытом. Средневековая Европа, согласно ему, нашла самые «практические» решения и образы, наиболее приложимые к реальности, – образы сновидческого мира, инкубов и суккубов, чьи тайны, в мельчайших эмпирических деталях, излагались в анналах демонологии и сатанинских практик приворотной магии. А современная наука гипноза целиком уже содержала все эти практики, ибо гипноз есть лишь гиперэстетическое проявление перманентного состояния анимизма и переселения душ.

Да! Он был уверен во снах, что несли их с Соланж в едином потоке. Да, в этом он все еще мыслил как крестьянин. Когда крестьянин Либрё говорил о юной невесте, что «она беспокоится – боится, что родит ребенка под сглазом», будущая жизнь зависела от удаленного взгляда, могшего посеять непорядок в новорожденном духе, и как же близок был этот способ понимания вещей к реальности – или, во всяком случае, к тому, что думал сам Грансай. Да! Сто раз да! Таинство размножения – что за чудесное посредство, что за волшебный сосуд сатанизма, искушения и проклятья, черт его подери. Что может быть более плотским порабощением духа, нежели применение удовольствия как средства заставить клетки, плазмы и внутренности создать физическое подобие глаз, слизистых и припадков гнева ненавистного существа, кое будет отлито в форму женщины, обладаемой им лишь в духе? И так ли уж слабоумно думать о порождении сына Соланж де Кледа, через все расстоянья океана, телом Вероники? Да, это было столь же возможно, сколь принимать Соланж в его мозгу, когда она приходила и мучительно овладевала им, проникая во все складки и извилины царственной подлинностью своего сияющего образа (царственная подлинность, сияющий образ – ну и слова, описывающие бедную Соланж, хворую телом и душой, далекую, одинокую!).

Когда граф овладевал Вероникой в таком умонастроении, не она ли сама, всей своей плотью, становилась плотью другой женщины? Соланж… далекой, одинокой! Но чем был этот хаос диких блужданий, невозможных страданий мученического ума, если не всевозрастающей и неутоленной любовью к Соланж, что ввергала его в безумие? Сжимая ладони, граф Грансай ерошил седеющие волосы, падавшие ему на сумрачный грозовой лоб короной серебряных листьев оливы.

«Миф крови! Я владею тобой целиком, всею твоей душою! Но не хватает мне крови твоей, и в день, когда смогу получить ее – ты будешь для этого обнажена, – я мог бы дать тебе свою, я подарил тебе лишь полуоткрытый гранат с рубинами, ну что за эстет-идиот! И за это будь я проклят тоже! Но еще более идиотичны представленья, отрицающие непостижимые законы “прививания”, коим мякоть апельсина вынуждают наследовать поддельную кровь граната; и все же это насилие над легковерием – прививание “инкубу” крови, настоящей крови, коя не только постоянно возбуждена малейшими образными представленьями, но и, что важнее всего, вся меняется и отравляется ими чуть ли не до пробужденья загадочных опухолей и выкидышей поддельных зародышей вагинальной фибромы, что требуют хирургического вмешательства. Рак странным образом напоминает “воплощенного инкуба”! – воскликнул Грансай в тишине своего навязчивого, отчаянного раздумья… – Да, приворотная магия, как и сны, – она в крови, это неизлечимо. Соланж де Кледа – смертельный рак, что пожирает меня, он растет у меня в мозгу!»

В этот миг он почувствовал, как нечто теплое и кроваво-красное мягко прижимается к его рту. Вероника робко целовала его. Граф вздрогнул. Как долго его жена была рядом – быть может, с тревогой наблюдая за ним, покуда он, погруженный в фантастические теории, даже не замечал ее присутствия?

Он шатко поднялся, будто пробудился от мучительной грезы.

– Лошади ждут нас. Ты сдержишь слово, и мы проедемся по пустыне? – спросила Вероника с легкой обидой в голосе. Затем принялась ходить вокруг него, как ручной лев. Наконец сказала: – Знаю, что не могу тебя спрашивать, о чем ты думал… Я к этому привыкла. Я ни на что не жалуюсь, но хочу помочь. Если мы договорились, что жизнь твоей души я никогда не разделю, это мне запрещено, так позволь хотя бы сопровождать ее время от времени, чтобы гнать ее галопом и истощать твои беды, быть может, усыплять их, в точности так, как я умею истощать твои воспоминания своими объятьями.

– Если б только приблизилась к тем воспоминаниям, ты бы от них умерла, ибо они суть нагие воспоминанья без объятий, – сказал Грансай, словно возвращаясь к действительности, но лишь постепенно, и все приглаживал волосы золотой расческой.

– Господи! – воскликнула Вероника, несчастная, мятежная, тряхнула тяжелыми светлыми волосами. – Почему я никак не могу сделать тебя счастливым? Почему тело мое не может стать хотя бы обиталищем духа, что преследует тебя? Да! К чему отрицать! В твоей жизни есть другая женщина, далеко отсюда либо уже мертвая, быть может. Я никогда не узнаю, но поскольку с самого начала приняла это как предположение, я теперь желаю стать ею во плоти, чтобы ты мог видеть во мне ее, а кровь твою могла бы все еще горячить я сама… прежде чем начнет гаснуть пыл твоего желания.

Грансай изобразил жест протеста, и Вероника, приблизившись, прижала щеку к его груди и сказала:

– Да! Я знаю! Ты уже любишь меня меньше.

Грансай ответил ей долгим поцелуем, а когда поднял голову, увидел канониссу: та пересекала веранду и походя бросила ему быстрый, полный ненависти взгляд. «Отчего она последнее время так на меня смотрит?»

Два коня дожидались их у дверей, что выходили к пустыне. Один белый, как иней, второй черный, как грех. Белый стоял в тени, а черного озарял солнечный луч.

Поделиться с друзьями: