Солдаты и пахари
Шрифт:
— Убьет, паразит!
— Вот те и Савраска!
— Ай да посельга! Лихоимец!
А Макарка и сам не свой: увидел в толпе, рядом с Сонькой, незнакомую совсем, в платье городского покроя. Любашка? Он даже зажмурился. Нет, не она. Похожа очень. Такой же мальчишечий смех в глазах и черные, вразлет, брови, такой же высокой короной уложены волосы. Она встревоженно глядела на Макарку. Глаза их встретились… Так же растерянно вздрагивали Любашкины губы после встречи с поповичем. Проходила она мимо схваченного властями Макара в тот день с землистым лицом и, казалось, застонет от боли, кинется
— Эй, ты что, ополоумел? — Колька тыкал его кнутовищем в бок. — Савраску надо? Да?
— Брось ты… Мы же полюбовно: праздник для всех. Не серчай. Сам ведь пожелал!
Парни начали расходиться. Боренька Рогов окликнул Кольку, а Макар присел на полянку, к мужикам. Терешка Самарин, разглаживая припухшее ухо, несердито спрашивал:
— Ну что? Отдает коня? Жди. Отдаст на лето, только не на это.
— Я и не прошу.
— И просил бы, так тоже получил.
— Черт с ним! — миролюбиво ухмылялся Макарка. — Хватит и того, что тряпнул я его, чуть сапоги с ног не спали!
— Это ты умеешь! — засмеялся Тереха.
— Давай-ка поедем на рыбалку. Подальше от греха.
— Поедем.
Он всегда такой, родниковский пастух. И другу, и недругу правду в глаза режет. И если кто супротив говорить станет умное — слушает, если дурь да кривду — в драку полезет. Сильно ершистый. Из деревенских парней он, пожалуй, единственный хороший Макаркин друг: не умеет быстро заводить дружбу поселенец.
Терехин домишко спрятался в тополях на самом краю деревни. Достаток не идет к Самариным, как они ни бьются. То корова подохнет, то кобыла захолостеет, то еще какая-нибудь беда на двор прет. И выгнать ее со двора Самарины не умеют.
— Не наша планида, видно, — подаивая жиденькую бороденку, говорит отец Терехи, Ефим. — Все прахом идет!
Парни — Тереха, старший, и Гришка, младший, — подросли. Терехе пришла пора уже и семьей обзаводиться, но не на что пока даже и картуз купить. Ходит он в пестрядинных штанах, в такой же рубахе и босиком. Сапоги надевает только по большим праздникам.
Любит Тереха петь. И песни поет такие, каких в деревне не слыхивали. Спросят: «Где выучил?», а он махнет рукой на степь: «Там». И все.
Однажды Макарка поил лошадей поздно вечером и услышал его пение:
Истомилась ива, изгорюнилась, Слезы льет на сухую траву. Что ты, девонька, призадумалась, Аль дурную пустили молву?Подошел сзади, присел, спросил:
— Можно послушать?
Терешка недоуменно глянул на него, хмыкнул:
— Слушай. Жалко, что ли?
Деревенские парни, сибиряки, сторонились обычно посельги. А Терешка — простецкий. Он даже внимания никакого не обращал на то, что дружок его — посельга. Он все вопросы Макарке задает, да такие, на которые Макарка никак не может ответить.
— Все люди братья, батюшка бает! Так? Ага?
— Так.
— Значит, я царю брат буду? Ага?
И хохочет над Макаркой!
— Ничего ты не знаешь. Не кряхти отвечать.
Они часто бывают на берегу огромного, с теплыми желтыми
песками Родниковского озера, даже зимними вечерами выходят на крутояры. Летом уезжают на лодках в камыши, ловят на горбунца красноперых, литых окуней.В толкотне да сумятице незаметно подкралась ночь. Потухли макушки церковных куполов. Закатился престольный праздник. Только песни жили еще в потемках, гомонили кое-где у палисадников подвыпившие парни, визжали девки.
Макарка с Терехой поставили сети, тихо гребли к пристани. После продолжительного молчания Тереха заговорил:
— Слушай меня, друг! Решился я. Кончу писаря и Кольку заодно… Вот.
— Ты что, сдурел?
— Нет. Не сдурел. Обиды снести не могу… За что он меня ударил, этот недоделок, а? А третьего году голод был… Поленька у нас совсем еще маленькая была, хворала… Так он, писарь этот одноглазый, как над нами измывался!
…Тоже после Троицы полыхнуло тогда на Родники жаром из казахских степей. Дни стояли в сером мареве, по дорогам пылили вихри. Лишь один раз за все лето собралась над Родниками туча, да и ту завалил ветер. Посевы засохли. Трещали, ломаясь под ногами, умирающие от зноя пшеничные и ржаные стебли. Горевали мужики, воем выли бабы. Несколько раз село выходило на молебны. Образ троеручной богородицы выносили в поля.
— Разгневался, видно, господь за грехи наши тяжкие!
У Ефима Самарина хлебушко в тот год кончился до первого снегопада.
— Иди, старик, к писарю, авось не откажет, — просила мать. — Последнюю ведь квашню замешала.
Но старик молчал.
— Дай, тятя, я схожу, — вызвался Тереха. — Скажу, что хвораешь, недвижим. Неужто не даст?
Помнит Тереха писареву кухню на нижнем этаже.
— Тебе чего? — дебелая Улитушка, верная привратница, кухарка и страж, подозрительно оглядела парня.
— Мне? Сысоя Ильича. Вызывал чтой-то! — схитрил Тереха.
— Они еще почивают. Подожди немного, — Улитушка застучала ножом, кроша дымящуюся баранину. Но тут же, откуда-то сверху, дернули нетерпеливо колокольчик.
— Встали. Скоро кофей пить будут.
— Много их там?
— Сам да Коленька. Вот и все.
— А Дунька где?
— Дрыхнет еще, наверное! Они не связываются с придурковатой.
Немного погодя кухарка с подносом ушла наверх по винтовой лестнице, а, вернувшись, объявила:
— Заходи.
В большой светлой горнице за круглым столом сидели Сысой Ильич и Колька. Ковер — во весь пол. Изразцовая печка дышит жаром.
— Здорово, паренек! — ответил писарь на Терехин поклон. — Зачем пожаловал?
— Муки бы нам малость, — сказал Тереха.
— Муки? А ты кто такой?
— Самарин я. Пастуха вашего, что на отгоне работает, сын. Отец хворый лежит. Перекусить нечего.
— Мы Ефиму Самарину не должны.
— Ясно, что не должны. Взаймы просим. На прок отработаем.
— На прок? А какой же мне в этом прок?
— Выручите, Сысой Ильич, кушать ведь нам тоже охота.
— Кушать охота? — в разговор вступился Колька. — На! Поешь! — сунул Терехе жареную гусиную лытку, засмеялся. Тереха лупанул по Колькиной руке резко и сильно. Лытка покатилась на ковер.