Солдаты вышли из окопов…
Шрифт:
Писарь оказался совсем не таким, каким воображал его Карцев. Это был человек выше среднего роста, с худыми, покатыми плечами, угреватым носом и крупными коричневыми зубами.
Передавая котелок и ложку, писарь подмигнул. Его сейчас же увели и заперли. В конце коридора Карцев увидел длинную фигуру Мишканиса. Его сопровождал караульный. Литовец, проходя мимо, улыбнулся. Камера его тоже была рядом с Карцевым. Мишканис, согнувшись в дверях, прошел туда.
Вечером Карцев постучал ему в стену.
— Здравствуй, Мишканис! Это я, Карцев. Как живешь?
— Жду суда.
— Как же ты на воле пожил? Почему бежал?
Прошло немного времени, и литовец начал рассказывать:
— Три года не был я дома…
В коридоре вдруг зашумели. Кого-то там тащили, кто-то вопил:
— Не дамся, не дамся! Душитель он! Довел до греха…
И голос конвоира:
— Не кричи, гнида серая! Тоже мне — бунтовщик!
Арестованного, видимо, увели. Хриплый его голос стих сразу, будто человеку заткнули рот кляпом.
И в острой тишине снова послышался шепот Мишканиса:
— Хотел сразу домой, но боялся — поймают. Три недели проторчал на лесопилке. Хорошие это были дни, хотя работа досталась тяжелая. Потом пришел стражник, спросил паспорт. Я сказал, что паспорт в избе, сейчас принесу. Пошел и больше не вернулся. На третий день ночью пробрался в свою деревню, узнал, что мать умерла, а сестра вышла замуж, у нее ребенок родился. Сестра плакала, говорила, что мои письма забирал и жег староста. Он сказал ей, что если она будет мне писать, то ее тоже арестуют… Утром пошел к старосте, решил рассчитаться с ним. Увидел он меня, заперся и давай во всю глотку кричать. Ну, меня, конечно, взяли. Я не сопротивлялся, махнул рукой…
— Прекратить болтовню! — раздался за дверями окрик часового.
Наступила ночь. Карцев лежал с открытыми глазами.
Из полковой канцелярии прибежал Шпунт. Никогда еще солдаты не видели этого флегматичного человека таким возбужденным. Он промчался по всей казарме, кого-то по дороге схватил за плечи и бешено завертел, подскочил к Филиппову, обнял его и в заключение прошелся вприсядку, лихо выбрасывая ноги. Все подумали, что писарь сошел с ума. Но вот он остановился, вытянул руки по швам и торжественно объявил:
— Одиннадцатый год, становись по четыре! В запас — шагом марш!
— Ура! — закричали солдаты.
Они тесной толпой окружили Шпунта, и тот, отчеканивая каждое слово, прочитал приказ об увольнении девятьсот одиннадцатого года в запас. Шпунта целовали, спрашивали, когда же именно будут увольнять.
Те несколько дней, что осталось провести в казарме, уже не были для увольняемых днями настоящей службы. Они не несли нарядов, свободно уходили со двора, продавали вышедшие из срока вещи, и на счастливчиков с завистью смотрели солдаты младших сроков службы. Защима надел новые лакированные сапоги, какие имели право носить только офицеры, напился пьяным и, вытаращив глаза, говорил:
— Отмучился раб божий Защима!.. Били, били его, да не добили. Ломали, ломали, да не доломали. Идет в запас на вольную жизнь часовых дел мастер, бывший государственный ефрейтор Защима!..
А вот Машков загрустил: он, как подбитая птица, отставшая от своей улетающей стаи, шел на сверхсрочную
службу, так как некуда было деться ему, безземельному крестьянину.И Комаров, маленький, юркий Комаров, вечно хихикающий, которому тоже вышел срок службы, был, как и Машков, печален и растерян. Когда Карцев спросил, что с ним, он начал плакать и сквозь слезы жаловался. Три года прожил в казарме. Жилось ему, конечно, тяжело, били его, притесняли, выполнял он самые грязные работы, но худо ли, плохо ли, а привык, обжился, был сыт, обут, одет, спал в тепле, с подушкой под головой. И вот все кончилось, надо уходить. А куда? Да еще зимой?.. У него ничего и никого нет. Бобыль он! Примет ли его мир? Навряд ли… Наделы маленькие, земля никудышная, а он даже избенки не имеет. Податься в город? Но что его там ждет? Он уже мыкался по трактирам, по магазинам, подохнешь раньше, чем работу найдешь!
Вокруг него собралось несколько солдат. И никто не засмеялся, не бросил колючего слова.
— Выпить бы, — проговорил Комаров, вертя тонкой шеей. — Эх, выпить бы мне, горемычному, козявке человеческой!..
Семеня ногами, подался он к Защиме. Тот достал из кармана бутылку, откупорил ее одним ударом ладони о дно, и оба жадно, захлебываясь, начали пить водку.
Защима весь накалился от водки, от безумной радости скорого освобождения. К черту всякую там осторожность, хватит! Наденет он вольную одежду, останется пока что в городе, будет прохаживаться мимо офицеров, держа руки в карманах, нахально глядеть на них, а Смирнова доймет так, что тому некуда будет деваться: наймет мальчишек стекла бить в его квартире, дочку ему испортит, сам не знает, что сделает, но жить не даст ему!
Столкновение с зауряд-прапорщиком назревало. Вечером, накануне отъезда запасных, Смирнов вышел из своей квартиры и бесшумно пошел дозором. Когда он приблизился к Защиме, лежавшему на койке в хмельном угаре, дурной запах внезапно защекотал ему ноздри.
— Что безобразничаешь, негодяй! — вспылил Смирнов. — Встань, встань, приказываю тебе!
Защима медленно поднялся, икнул и задушевно сказал:
— Иди ты… к бабушке, к матери, к дочке, к корове под хвост, только исчезни! Насмотрелся я на тебя, ирода, за три года!
Смирнов завизжал:
— За оскорбление прямого начальника под суд пойдешь, сукин сын, под суд!
Защиму арестовали, судили, разжаловали в рядовые и приговорили к шести месяцам дисциплинарного батальона.
Однажды Петров подошел к Карцеву, задумчивый, немного смущенный, и сказал:
— Вызвал меня, понимаешь, ротный командир и предложил заниматься с его дочкой. Девочке восемь лет. Я согласился. Плохо поступил, а?
— Почему плохо? Платить тебе будут, ротный к тому же станет лучше относиться.
— Да я не о том! Этично ли мне обучать офицерских детей?
— Ну, брат, в таких тонкостях я не разбираюсь. А вреда тут никакого не вижу.
Простота, с какой говорил Карцев, успокоила Петрова.
— Ты, пожалуй, прав. Буду заниматься.
На первый урок он пришел с чувством неловкости. Отворил дверь денщик — рыжеватый апатичный парень с сонными глазами.
— Чего тебе? — грубо спросил он. — Из роты?
— К капитану Васильеву. По вызову!
Денщик ушел, и Петров услышал его голос за дверью:
— Ваше высокоблагородие, там вас какой-то вольный определяющий спрашивает.
Васильев вышел в стареньком кителе и войлочных туфлях. Хотел протянуть Петрову руку, но тут появился денщик: неудобно было.
— Прошу вас, — сказал Васильев, указывая на дверь.
Петров вошел в просторную, с низким потолком комнату, видимо служившую гостиной. Мещанский уют наполнял ее: кисейные занавески на окнах, герань на подоконниках, неуклюжие фаянсовые фигурки на полочках и этажерках, белые чехлы на диване и креслах, огромная желтая труба граммофона.