Солнце красно поутру...
Шрифт:
Я возразил:
— Смешная ты какая-то! Говоришь, нет подружек, а сама все подальше от ребят да подальше. Подружиться — дело несложное, лишь бы желание было.
— А если мне не нравится с ними! — вдруг воскликнула девочка. — Только знают жалеть… А я не хочу, чтобы меня жалели!
И осеклась, испуганно закрыла ладошками рот.
— Громко я, ага?
— Ничего, говори как хочешь.
— Нет, нельзя громко. Сейчас нельзя…
Над пологим клеверным берегом, над пожелтелыми хлебами, над тесовыми крышами домов опустился вечер. Солнце утонуло за далеким угористым лесом. Из оврагов и гулких балок на поля неспешно
И в эту мирную музыку летнего вечера из-за туманов, из-за реки, незаметно вплетался зовущий кого-то звук одинокого, потерявшегося в лугах рожка.
Света встрепенулась, стала на колени.
— Что это? — спросил я.
— Ти-ише! — умоляюще прошептала девочка. — Рожок заиграл… Он всегда играет, и я прихожу его слушать.
Звук рожка, такой забытый и непривычный, медленно нарастал. Его напевные переливы, казалось, качались в воздухе и исходили от самих этих парных лугов, от журчащей в береговых супесях речки, от высокого неба. Рожок пел о запахе весенней пашни, о шелесте берез, о ночном безмолвии полей и еще о таком, от чего хотелось, раскинув руки, припасть к земле и бережно поцеловать ее.
Рожок побродил, попел над лугами и потянул дальше. Он уходил, и все окрест замирало. Другие наполнявшие вечер звуки стали малозначительны, приглохли, не мешали ему.
Света, слушая, приподняла руки и держала их на весу, воздушно-легкие, трепетно вздрагивающие, будто хотела взять нечто очень хрупкое и бесценно дорогое ей, хотела, да так и не решалась. Я боялся нарушить это состояние девочки, боялся, что она просто упадет, если разом оборвется пение рожка.
Но звук рожка затихал медленно, точно уплывал в пространство. И чем дальше он уплывал, тем напряженнее становилось лицо Светы.
Рожок вывел еле слышную последнюю ноту и затих, истаял в сумерках. И еще какое-то время, уже после того, как он стих, Света стояла в этой своей забывчивости, вся во власти исчезнувших звуков. Затем уронила руки, закрыла глаза.
— Пойдем, Света, уже поздно, — сказал я. — Потеряют тебя дома.
Девочка меня не слышала — думала о чем-то своем. Я осторожно спросил:
— Тебе плохо?
Лишь сейчас, кажется, она очнулась. Кончиками пальцев вытерла глаза, посмотрела на меня ясно и удивленно.
— Что вы! Наоборот, мне хорошо. Только все это непонятно.
— Что непонятно?
— Ну, все — и вечер, и небо зеленое, и музыка такая…
— А кто играл?
— Не знаю, ни разу не видела. Только слушаю каждый вечер. Мама говорит, что дедушка какой-то. А я думаю, мальчик…
В это время от крайнего огорода крикнули:
— Светлана-а, пора домой!
— Ну, я пойду, — сказала Света. — Мама зовет.
У прясел она остановилась и с высоты угора еще раз глянула за реку. Нет, не видно там никого. Темно уже.
Несколько вечеров подряд я приходил к реке и неизменно находил там Свету. И неизменно в одно и то же время, когда спускалось за дальний лес солнце и облака мягко светились шафрановым светом, таинственный музыкант начинал играть на своем рожке. Он играл недолго, как раз столько, сколько нужно, чтобы пройти невидимыми отсюда лугами километр берега.
За
эти вечера мы со Светой очень сдружились. Мне казалось, что я был единственным человеком, которому Света без утайки поверяла свои мысли. И чем больше я к ней приглядывался, тем сильнее она озадачивала меня удивительно обостренным восприятием, чутким, бередливым сердцем, всегдашней взволнованностью. Уж не потому ли она и одна, без подружек? Может, они не понимают ее?Мы бродили в клевере, в россыпях незабудок, собирали фиолетовые гераньки и запашистые зонтики валерианы или сидели у самой воды и наблюдали за ласточками-береговушками. Вытянув острые крылья, они с лету шлепались грудью в реку, а потом в брызгах весело и стремительно взмывали кверху. Накупавшись и налетавшись, рассаживались обсыхать на провода.
— Счастливые эти ласточки, — как-то сказала Света. — Летают они, летают и столько видят! Интересно ведь много знать, ага? Куда идут дороги? Что за речкой? А за лесом что? Вот курицы. Птицы называются, а не летают…
Я спросил:
— Слышишь, в осоке крякает кто-то?
— Ну, слышу.
— Это не утка — коростель. Так вот, этот коростель и летает, и плавает, если потребуется, а никогда не увидишь, чтобы летал или плавал. Пешком да тайком все. На юг, на зимовку, и то, говорят, большую часть пути пешком добирается. Потому что ему так удобнее: тело у него лодочкой, ноги длинные, сильные, бегает он здорово, а уж прятаться в траве — с любым потягается. Так что крылья ему даже не обязательны.
Света призадумалась. Потом решительно возразила:
— Глупый коростель: крылья есть, а не летает…
И неожиданно задала мне вопрос:
— А что такое мечта?
Я не сразу ответил.
— Понимаешь, это, наверно, все то, о чем ты думаешь, что желаешь. Ведь ты мечтаешь только о том, что тебя волнует, что дорого тебе, правда?
— Ага.
— Ну вот, значит, мечта — твои желания.
Говорили мы о разном — о цветах и птицах, дальних странах и книжках и о многом другом, о чем она спрашивала. Но такие разговоры обычно начинались после того, как уплывал за холмы звук рожка. И кончались они с приходом Светиной мамы.
А раз пришли на берег, просидели до потемок и рожка не услышали. Без него чего-то не хватало у реки. И привычные звуки были уже не те: скрипнет колодезный журавль — мы оглядываемся, будто никогда и не слышали, ударит женщина вальком по мокрому половику — вздрагиваем: звук по реке такой, ровно выстрелил кто. Скучно было без рожка, и мы, прислушиваясь, почти весь вечер молчали. Так и ушли домой, словно потерявшие что-то, ушли раньше обычного.
Не играл рожок на другой да и на третий день. Светлана стала молчаливой, рассеянной. Ходила по берегу, нетерпеливо поглядывала за реку, а потом садилась и безразлично наблюдала за сновавшими над водой стрекозами. Изменилась она и внешне — вся как-то сникла, глаза притухли.
В один из вечеров Света на луг не пришла. Прождав час, я направился к ней домой.
Света лежала в постели. Мать с уставшими глазами сидела в изголовье и прикладывала к горячему лбу девочки мокрое полотенце. У окна снимала халат сельская фельдшерица.
— Надо отправлять ребенка в больницу, Прасковья Васильевна, — говорила она матери. — Рецидив. А пока ставьте холодные компрессы.
Фельдшерица, взяв чемоданчик, бесшумно вышла.
Прасковья Васильевна кивнула мне на стул.