Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Солнце в день морозный (Кустодиев)
Шрифт:

В последнее время она недовольна собой. Раньше умела скрывать свою озабоченность, волнения. Безмятежное, беззаботное состояние, даже недолгое, почти покинуло ее в последнее время. Не далее как три дня назад она писала:

"Боря, очень сожалею, что расстроила тебя своим письмом, но было уж очень тяжело. За детей внесла — за Киру 75 руб., за Ирину — 60 руб. за ученье и 60 руб. за завтраки до рождества. Детям говорили речь священник и директор. Говорили о войне, о тяжелом времени, что надо подавлять в себе злобное чувство к немецкому языку…" "В России недостаток ваты и бинтов. Я научилась делать бинты из старого полотняного белья, и мы хотим

отправить на передовую. А то там иногда землей раны затыкают".

А он работал в последние месяцы с каким-то особенным азартом. Только что кончил «Купчиху», начал запоем писать «Красавицу», а еще иллюстрации, декорации. Часто им приходилось быть врозь. Он в Москве, она в Петербурге, вот как сейчас. Борис Михайлович писал:

"Я мучительно работаю, а ты нервируешь меня", "Мои отношения к тебе остаются те же, я скучаю о тебе, и это правда… Сказать тебе прямо: сиди и жди — это было бы жестоко, хотя фактически так и есть. Это (жестокость по отношению к тебе) я остро чувствую, и это доставляет мне большую неприятность. Но переменить я ничего не могу".

Недавно законченная «Красавица» теперь висит в его мастерской. Газеты писали о картине: "Вот уж кто чудит, так это Кустодиев… Он как будто умышленно кидается из стороны в сторону. То он пишет обыкновенные хорошие дамские портреты, вроде госпожи Нотгафт или Базилевской… а то вдруг выставляет какую-то дебелую «красавицу», сидящую на расписном с букетами сундуке… Нарочитое и выдуманное безвкусие".

Юлия Евстафьевна вздохнула. Поднялась с дивана, осторожно притворив дверь, пошла в комнату-мастерскую. Из окон ее видна яркая желто-белая церковь и вокруг нее сад. Это очень радовало мужа на их новой квартире в Петербурге.

Она зажгла свет, и сразу ярким пятном на стене засияла «Красавица». Юлия Евстафьевна невольно улыбнулась.

Ленивая, огромная, красивая, ей тесно, "ее чересчур много", она как бы «вываливается» из холста. Ни малейшего раздумья и сомнения на красивом лице. Ее тело написано с той же любовью к фактуре, что и одеяло. Та же шелковистость, та же розовая мягкость.

Любит он ее? Или снисходителен к бездумности? Или насмешничает? Еще недавно была «Купчиха» — народный идеал, почти некрасовская женщина. И вдруг — «Красавица»… Чуть-чуть толще, чуть-чуть ленивей, чуть-чуть красивей — и нет идеала. И все же есть цельность, завидная цельность.

Как это гладко написано, без малейших следов от мазка, в дивной манере старинных мастеров!.. Не это ли усугубляет ее бездумность? Ах, если бы ей, Юлии Евстафьевне, чуточку этой беззаботности!..

А в это время в Москве Кустодиев разговаривал с актером Лужским.

— Ну как, смотрел Немирович-Данченко мои декорации? — спрашивал Борис Михайлович артиста Московского Художественного театра Василия Васильевича Лужского.

— Да, да. И весьма хвалил, — отвечал тот.

— Хвалить-то хвалил, да все-таки второй акт мне, кажется, не удался, Хочу его проще сделать. У Островского нет ни в чем усложненности, вычурности. У него действие развертывается неторопливо, и декорации такими должны быть. В комнате Купавиной цвет обоев я думаю взять голубой. Драпировку повесил на окна — и стало уютнее. Колонны уничтожил. Как думаете, Василий Васильевич, лучше стало?

— Без сомнения, Борис Михайлович. Огромная фигура Лужского выделялась в проеме двери, головой он касался притолоки.

— Однако жаль, что Константина Сергеевича да и Москвина нет сейчас в Москве. Если у них появятся возражения, поздно будет. Переделывать нельзя. Хорошо, когда еще в эскизах все

обговорено. Я могу работать при условии определенно высказанных пожеланий до начала работы.

— Мне ваши декорации, Борис Михайлович, очень по душе, я отношусь к ним с доверием и искренностью.

— Вот, вот, Василий Васильевич! Именно это я и хотел вложить в свои декорации: доверие и искренность. Вы меня хорошо понимаете, — Кустодиев поднялся с кресла, не без труда, с помощью палки.

— Ну а теперь, — сказал он, — как сговорились, дорогой Василий Васильевич, Вы не откажете мне в прогулке по Москве?

Лужский на секунду задержал взгляд на ногах гостя.

— Нет, нет, пожалуйста, не отказывайтесь. Вы так хорошо умеете показать Москву, а для меня это такая радость! А я чем дальше, чем больше жаден до радости. Что делать? Неисправимый оптимист. Знаете, у Бетховена есть такие слова: "Жизнь — это трагедия. Ура!" Ура! Мы идем гулять… Кстати, и Перетта Александровна не хватится нас, мы вернемся к ее приходу…

Лужский помог художнику надеть пальто. Они вышли из дома, и сразу же удалось взять пролетку. На облучке восседал извозчик.

— Обратите внимание, — прошептал Кустодиев. — Сидит величественно, словно царь… Синий кафтан, красный кушак, высокая шапка… Между прочим, недавно я писал царя на фоне Кремля. Сначала фон сделал. Потом — его величество. Но вот величества-то и не получилось. Вышла заурядная, как ни старался я, фотография.

Лужский подмигнул:

— Небось не очень старались-то, Борис Михайлович?

У того лукаво блеснули глаза:

— Что вы, как можно, Василий Васильевич… Это министры мерзавцы, а царь хороший.

— В какой край прикажете? — пробасил кучер-лихач и чуть повернул голову, скосив недоверчиво глаза. Убедившись, что седоки степенные, поинтересовался: — Быстро аль шагом?

— Небыстро, небыстро.

Кустодиев пристально взглянул на кучера: обветренное, загорелое лицо, борода черная как смоль. Красиво! Спросил:

— Откуда сам-то будешь?

— Керженские мы.

— Из старообрядцев, стало быть?

— Точно, ваше благородие.

— И что ж, тут, в Москве, много вас в лихачах-то?

— Да много не много, а хватает. На Сухаревке свой трактир.

— Вот славно, туда мы и поедем. Вы не против, Василий Васильевич?.. На Сухаревку!

Пролетка остановилась недалеко от Сухаревой башни, возле трактира Ростовцева, и друзья зашли в низкое каменное здание с толстыми влажными стенами.

Запах табака, сивухи, вареных раков, солений, пирогов ударил в нос.

Огромный фикус. Красноватые стены. Низкий сводчатый потолок. И в центре за столом сидели лихачи в синих кафтанах, с красными кушаками. Они пили чай, сосредоточенно и молчаливо. Головы подстрижены под горшок. Бороды — одна длиннее другой. Они не просто пили чай, держа на вытянутых деревянных пальцах блюдца, они как бы священнодействовали, монументальные, иконописные. Это секта. Это старообрядцы. У того, что в центре, не лицо, а апостольский лик, такой способен, вероятно, и на самосожжение.

Что-то вечное, непреходящее исходило от них. И в то же время художник остро чувствовал сиюминутность увиденного. Пройдет короткое время — и их не будет. Трамваи, конки, паровозы, что-то еще придумает человек — и не останется таких лихачей. Ах, как бы хорошо это схватить на полотне!

Подумалось: центр картины должен быть монументальным, зато вокруг все в движении, половые с чайниками, кошка, прилавок у буфетчика. На стенах жостовские подносы с узорами на черном фоне, горо-децкие доски с их таинственной детскостью…

Поделиться с друзьями: