Солнце в «Гнезде Орла»
Шрифт:
На все воля солнца.
И может быть, правы были фараоны, чьи пирамиды всегда устремлялись к небесному светилу.
Это они рисовали солнце с лицом человека.
— Проклятье! Не хватало еще этого ливня! — выругался Кайтмас, цепко сжимая баранку.
Ливни в горах Чика-Сизул-Меэр бывают устрашающие. Рокочет гром, ударяясь об отвесные скалы, и, отдаваясь эхом, прокатывается по ущельям и вновь взмывает в небо, в ярости разрывая его на части. Молнии вырываются из темных, причудливых туч, словно искры из-под копыт неслыханного чудовища. Будто какой-то гигант скручивает жгутом тучи, выжимая из них обильную влагу. Даже не верится,
Именно такой дождь застал в дороге Кайтмаса, который вез на машине соль в магазины строителей. Хорошо, что успел закрыть кузов брезентом, хотя покрывало-то оказалось дырявым, как и само небо в эти минуты. Настроение у Кайтмаса было испорчено. Да и вообще в последнее время он что-то выглядел задумчивым, подавленным, каким бывает человек, к которому вдруг зачастили неудачи. Его семье выделили в Дубках квартиру, правда, не ему, а жене, Свете. Она несказанно радовалась, ей давно хотелось оставить саклю в старом Чиркее. Чувствовалось, хотя об этом она не заговаривала с мужем, что ей не нравится жить вместе с его отцом Мухтадиром. Человек он, конечно, неплохой и души не чаял во внуке, их Надире, за которым ухаживал так, как ни один горец: он позволял себе даже стирать пеленки внука. Любил его безмерно. Часами просиживал возле него, убаюкивал не хуже иной няньки, играл с ним, разрешал ему все, что тот захочет. Радовался старик, смеялся старик, будто у него в руках каталось солнце. И самым желанным занятием для него было сидеть вечерами на веранде сакли возле люльки внука, пока молодые родители его смотрели в клубе новую кинокартину или слушали концерт. Любил старик и на луну глядеть сквозь листву пирамидальных тополей и слушать гульканье внука, ручки которого так и тянутся к луне…
А разве внук для дедушки — это не луна, не солнышко?
Весь преобразился Мухтадир, даже помолодел. Но Свете, воспитанной в другой среде, не нравилось многое, чему учили ее сына.
— Разве можно давать в руки малыша вместо соски кусок курдюка? — возмущалась она.
— Это чтоб он вырос крепким.
— Разве можно вместо игрушки давать ему головки чеснока?
— Это чтоб он вырос здоровым.
— Разве можно кормить ребенка бульоном от хинкала, что едят взрослые?
— Но на такой еде выросли все горцы — и ничего.
— Разве можно оставлять ребенка без присмотра во дворе на сене? Там собака!
— А что здесь такого предосудительного? Это ведь щенок. Два щенка вместе — пусть играют.
— Разве можно привязывать ребенка к колыбели семью ремнями?
— Отца его привязывали, деда, прадеда и всех предков.
— И острый кинжал под голову? Он же может порезаться…
— Ну и что же, будет храбрым.
Столько было у Светы «разве» и «почему», что Кайтмас не знал, куда от них деваться. И с отцом приходилось ему затевать неприятные разговоры, угрожал, что вообще снимет комнату и переберется, но Мухтадир очень боялся этого и давал клятвенное обещание не делать ничего такого с внуком, чего они не позволяют. Но все оставалось по-прежнему. Вернувшись домой как-то вечером, молодые нашли голого малыша в только что освежеванной теплой бараньей шкуре.
Это Мухтадир сделал, чтоб согреть его неокрепшее тело. А когда они однажды увидели, что дедушка кормит внука горячей кровью только что зарезанного ягненка, как молоком, у них лопнуло всякое терпение. Схватив со слезами ребенка, Света выскочила из сакли, бежала прочь от всего, что ей казалось диким и невыносимым, бежала, чтоб никогда больше не вернуться. Огромных усилий стоило Кайтмасу вновь вернуть жену домой. Он пообещал ей, как только дадут квартиру, немедленно перебраться в Дубки, ни на минуту не задумываясь, что тем
самым он должен будет обречь отца на тяжелое одиночество, что он отнимет у него его маленькое солнышко.Последний, страшный разговор состоялся у него с отцом, когда Кайтмас со Светой приехали на машине, чтобы забрать свои вещи и сына. Они переезжали в Дубки в двухкомнатную, чистую, как улыбка, светлую, как ясный день, квартиру со всеми удобствами. Мухтадир сел на ступеньки лестницы, как-то сразу постаревший, придавленный тягостным чувством. Со Светой он отмалчивался: не подобает носящему папаху снизойти до такого, чтоб говорить в подобных случаях с невесткой. Старик закурил свою видавшую виды самодельную кизиловую трубку:
— Значит, перебираешься, сын мой?
— Прости, отец, так надо.
— Но, но…
— Так лучше будет и тебе и нам.
— Ты позволяешь себе за отца судить? И не спрашиваешь, нравится мне это или нет… Будь ты проклят, сын мой.
— Отец, прошу, не выходи из себя.
— Будь проклят тот день, когда мать умерла, родив тебя… — тихо, почти неслышно, говорил Мухтадир, и именно в этом полушепоте была выражена вся его боль. — Не отнимай у меня солнце! Не будь жестоким, зачем плюешь в родник… Прошу, живите у меня. — И он с надеждой посмотрел на сына.
— Нет, отец, я по-новому хочу жить, — промолвил Кайтмас, укладывая в рюкзак мелкие домашние вещи.
— Оставь тогда со мной хоть это маленькое солнце, а вы живите как хотите! Дай сюда Надира, дай мне его… — Мухтадир вскочил, сейчас он был похож не на птицу марабу, а скорее на раненого барса. Он выхватил из рук матери мальчугана, который еще не понимал, что происходит, почему у его дедушки, всегда веселого, сейчас в глазах слезы. Редко плачут горцы, а если и появляются у них слезы, то, значит, боль в душе настолько тяжела, что ее не сравнить даже с болью самых страшных кинжальных ран. Малыш своим пухленьким, с ямочками на сгибах пальчиком придавил застывшую росинку на щеке дедушки. — Не отдам я вам его, не отдам! — Старик все крепче прижимал к себе ребенка.
— Что он делает, он же задушит его. Разве можно… он еще курит, дымит, ребенок задохнется, — взмолилась мать и, рыдая, подбежала к старику. — Отдайте, прошу вас, умоляю, отец!
Малыш обернулся, услышав голос матери, и сам жалостно заплакал. И у Мухтадира, словно от сильного толчка в спину, расслабли мышцы, он почувствовал, как сами собой разгибаются пальцы и руки отпускают от груди теплый плачущий комочек: нет, ребенок не должен страдать… Света выхватила из рук старика ребенка и побежала к машине.
— Поехали, ничего не надо, ничего не хочу, поехали скорей, прошу, — стала умолять она мужа.
— Ты прости, отец, до свиданья!
— Прощай! Будь ты проклят, да накажет тебя твой сын страшным судом, чтоб ты вспомнил меня…
— Отец, зачем все это?
— Почему же ты не просишь, чтоб и я перебрался с вами, почему ты не думаешь о том, что одиночество для меня — смерть в этой сакле? — Мухтадир был охвачен ужасом перед неодолимостью судьбы.
— Потому что я знаю, ты не бросишь эту саклю, этот обреченный аул… — И как повернулся язык у Кайтмаса сказать такое отцу, но он был уверен, что отец его ни за что не уйдет из аула.
— Ты так думаешь?
— Да!
— Тогда ты ошибся, сын мой. Возьми меня с собой. Надир — мое солнце, дай мне провести последние дни с моим солнцем.
— Как, ты и вправду сможешь бросить все это? — Кайтмас не ожидал от отца такой решительности и потому растерялся, не зная, как быть. Его охватило чувство сострадания к одиноко остающемуся отцу.
— Нет, ничего не жаль, пропади оно пропадом: и эти камни, и это кладбище, все, все… Так ты берешь меня, сын мой? — Легко и решительно перешел старик на примирительный топ: сказано, и все, назад не воротишь.