Солнце восходит на западе
Шрифт:
А последнее сводилось к следующему. Во всех городских и районных отделениях НКВД, на каждого гражданина СССР, имеется, так называемое, "личное дело". В зависимости от характера этого "личного дела", граждане Советского Союза классифицируются на "весьма неблагонадежных", просто "неблагонадежных" и на "лояльных". К последним, вероятно, принадлежат лишь сами органы НКВД и очень малая доля простых смертных. "Личные дела" огромного большинства советских граждан заведены в графе двух первых категорий.
И вот, когда товарищу Френкелю не хватает еще ста тысяч рабочих, то городские и районные отделения НКВД, облагаются своеобразной данью. Под пред логом очередной политической "чистки", они должны поставить трудовым лагерям столько-то и столько-то рабочих. Киев — 500, Казань — 300 Владивосток — 100 и так далее. Местные начальники НКВД, заглядывают в папки "личных дел"
Если история трудовых лагерей НКВД и их изобретателя не известна широким кругам в СССР, то о своеобразном способе набора рабочей силы для этих лагерей, имеют представление и многие рядовые советские граждане. Поэтому сообщения о новой гигантской стройке вызывает в них не "радостный подъем", как это думают бессовестные сотрудники "Правды" и "Известий", а мучительное ожидание новой "политической чистки". Несчастные, репрессированные киевские жены, рассказывавшие мне о судьбе своих мужей, со временем, разными путями, узнавали об их участи и по поводу их будущего не имели никаких иллюзий. Они знали, что вопрос жизни или смерти их близких, зависит всецело от их физической возможности сочетать шестнадцать часов работы в сутки с двумя горячими похлебками.
Однако, если родным в подобных случаях не считалось необходимым сообщать, что либо о судьбе арестованных, то последним все же старались создать какую то иллюзию их "преступления и наказания". Позже мне пришлось встретить одного харьковчанина, попавшего таким способом в трудовой лагерь НКВД из которого, в первые дни войны, он был брошен на фронт. Его рассказ восполнил пробелы в повествованиях репрессированных киевлянок. Ибо, если они могли лишь поведать о том, как ночью увели их близких, то он сам прошел и следующие стадии ночного ареста.
Судьба его и ему подобных, с небольшими вариациями, сводилась к следующему. Прямо из дому его привезли в тюрьму и там поставили в камеру. Не "посадили", а именно — "поставили", ибо в небольшой камере, куда его привезли, стояли, тесно прижавшись друг к другу, больше ста людей, без возможности не только передвинуться, но даже повернуться на месте. В этом положении он провел больше суток. Затем его вызвали к следователю и последний предложил ему подписать бумагу, согласно которой он сознавался в том, что умышленно задерживал исполнение некоторых предписаний из центра, в целях содействия срыву пятилетнего плана. Разумеется, арестант отказался подписать эту нелепицу, ибо ничего подобного он не делал и по своему служебному положению даже не мог делать. Тогда его возвратили назад в камеру и снова втиснули в это живое месиво, где он простоял еще двое суток в удушающей атмосфере человеческих испарений, стонов и обмороков. Затем его вызвали снова и следователь вторично предложил ему подписать ту же бумагу, причем дружеским тоном намекнул, что "чистосердечное признание" повлечет за собой не более пяти лет ссылки, а дальнейшее запирательство может быть чревато "большими неприятностями". Он опять отказался подписать бумагу. Его снова вернули в камеру. На восьмой день "стояния", он понял, что борьба неравна. Он понял, что подписав бумагу и попав в трудовой лагерь, он может еще надеяться на какое-то чудо, благодаря которому он останется в живых. В этой же камере никаких чудес не бывает. Здесь он может рассчитывать только на смерть от разрыва сердца (подобные случаи он наблюдал за эти восемь дней) и весь вопрос сводится Лишь к тому, сколько еще дней и ночей он сможет выдержать в этом апокалипсическом ужасе.
Придя к этому убеждению, он на восьмой день подписал бумагу. Следователь дружелюбно похлопал его по плечу и наставительно сказал, что "советская власть строга, но справедлива" и, что его "чистосердечное признание будет ему зачтено в дальнейшем". Через несколько дней он уже дробил камни на одной из уральских каменоломен.
Осенью 1941 года, ввиду сокращения стройки, вызванного войной, этот уральский рабочий лагерь был раскассирован и из него был выделен один из тех "штрафных батальонов", которые появились на фронте зимой первого года войны и обычно бросались советским командованием в самые гиблые места. Удивительно ли то, что и этот харьковчанин и другие, ему подобные, при первом же соприкосновении с противником, не только сразу же сдались в плен, но и высказали
искреннее желание принять участие в войне против "строгой, но справедливой советской власти". Позже ему удалось осуществить это желание.Я не знаю дальнейшей судьбы этого харьковчанина, но знаю, что некоторые из этих "штрафников", дравшихся на стороне германской армии, а позже сдавшиеся в плен англо-американцам, были последними выданы, на основании, ялтинского соглашения, советским властям, как "изменники родины и дезертиры". Многие из них, при выдаче, покончили самоубийством. Это в то время, когда немцы, бежавшие из нацистских концлагерей и принявшие участие в войне на стороне союзников, расценивались как герои. Трудно будет объяснить грядущим поколениям, какая разница была между гитлеровскими и сталинскими концлагерями и почему одни пленники, вырвавшиеся на свободу, оказывались героями, а другие — изменниками. Судьба часто иллюстрирует жизнь своих двуногих подданных отвратительными гримасами. Однако, трудно себе вообразить гримасу более жуткую.
Приведенная мною история этого харьковчанина, подтвердилась позднее десятками аналогичных примеров, приведенных устно и печатно десятками других "штрафников", которым война позволила оказаться по другую сторону советского рубежа. И это позволяет говорить об этом не как об отдельном случае, а как о широко применяемой системе. Системе неслыханного издевательского насилия, построенной на всеобщем, явном и равном бесправии советских граждан.
Когда узнаешь все это, тогда становится ясным почему советский гражданин, даже вне досягаемости советской власти, все еще продолжает разговаривать с оглядкой, понижая голос до шепота. Становятся понятными рассказы советских граждан о том, как ночью при звуке автомобильного мотора машины, остановившейся перед домом, весь дом замирал в ужасе и все мужские обитатели его, начинали быстро готовить узелки с необходимыми для тюрьмы вещами и как в квартире раздавался общий вздох облегчения, от шума топочущих сапог, миновавших этот этаж. Многое начинаешь понимать и по новому начинаешь ненавидеть отвратительную машину насилия, именуемую советской властью, держащую огромную страну под ни на минуту не ослабевающим, гигантским прессом страха.
Миллионы ссыльных и миллионы репрессированных! Первые работают бесплатно в трудовых лагерях НКВД, вторые — бесправные парии, лишенные права на работу. Как неубедительно звучит после этого один из излюбленных козырей советской пропаганды, говорящий о наличии безработных в буржуазных странах и об отсутствии их в Советском Союзе. Да, в буржуазных странах бывают безработные. Но кто бы из них поменялся местами с рабом трудового лагеря НКВД или с лишенным права на работу репрессированным советским гражданином?…
Страх, обильно насаждаемый советской властью среди своих подданных, влечет за собой появление двух естественных и не менее гнусных отпрысков; низкопоклонства и наушничества:. В условиях советской жизни оба эти явления расцвели в небывалых еще на земном шаре размерах. Не удовлетворяясь старыми определениями, они вырвались из тесных рамок привычного лексикона и обогатили русский язык новыми наименованиями. Первое стало называться — подхалимство. Второе — бдительность.
Первое, как не приносящее существенной пользы советской власти, официально осуждается и на эту тему разрешено помещать карикатуры и фельетоны. Однако, одной рукой, якобы, борясь с подхалимством, другой рукой советская власть насаждает его самым бесстыдным образом. Так, например, в одном номере "Правды", попавшем мне как-то в руки была помещена негодующая заметка о том, как какой-то провинциальный горком, перестаравшийся в подхалимстве, переименовал улицу Гоголя в "улицу товарища Бондарчука", мелкого партийного сатрапа, назначенного секретарем этого горкома. Эта заметка была помещена на четвёртой странице газеты. А на первой странице этого же номера имя Сталина было упомянуто 48 раз, со следующими прилагательными гениальный — 26 раз, великий — 24 раза, мудрый — 18 раз, любимый — 16 раз, прозорливый — 11 раз, отец народов — 3 раза, великий Друг человечества — 1 раз.
Таким образом, карикатуры и заметки появляющиеся иногда на страницах "Крокодила" и на задворках столичных газет и ведущие, якобы, борьбу против подхалимства, по существу занимаются борьбой лишь против подхалимства периферийного Другими словами, эта борьба, наряду с неслыханной централизацией власти присущей советскому режиму, носит характер и какой-то своеобразной проповеди о "централизации подхалимства". Мелких партийных божков — по шапке, а всю "народную любовь" сосредотачивать на центральной фигуре партийного истукана.