Солнце встанет!
Шрифт:
Лика вздрогнула и побледнела. Тогда и теперь… Разве теперешняя Лика не похожа на ту?.. Разве ее душа испортилась и почернела в тяжелые годы муки, страдания?
Она быстро встала, выпрямилась во весь рост, подошла к трюмо и окинула всю себя долгим, испытующим взглядом.
Бледное, худое, усталое личико глянуло на нее огромными лучистыми глазами. Целая поэма страданий и красоты отразилась в нем, но это было не прежнее лицо Лики, юной, беспечной и свежей, а лицо вымученной красавицы Лики, ставшей в сто крат прекраснее вследствие их.
И все же это было лицо и черты прежней Лики. Тоже воздушное одеяние белого ангела, та же ветка магнолии в золотых кудрях. Как будто та же уборная, тонувшая в цветах… Та же атмосфера праздника и возбуждения.
Лика прислушалась. С эстрады доносились заглушенные
Гром аплодисментов доносится до ушей Лики. Это кончила свой номер губернская знаменитость и ей время выходить на эстраду. О, как сладко и жутко ей это мгновенье! В течение трех лет она не совершенствовалась в пении, не занималась им. Синьор Виталио пришел бы в ужас от ее смелости выступать так после огромного перерыва. Но милый маэстро далеко, тетя Зина тоже… Некому упрекать ее… Некому удерживать. И потом она снова в эту минуту прежняя смелая, самонадеянная Лика. Она знает, что там, за эстрадой, ждут ее не чужие холодные люди, не требовательная незнакомая публика, а ее друзья, которые отнесутся снисходительно и гуманно к ее молодости, дарованию, красоте. И Лике кажется, что она там, в Петербурге, что в первом ряду сидят ее родные: ее нарядная красавица-мать, отчим, англизированная сестрица Ирэн, Анатоль со своей невестой Бетси, обе княгини Дэви… и «он» — он, светлый и радостный, блестящий и красивый, он, властитель ее сердца, он, которому она готова снова отдать свою жизнь без конца…
И, нервно обдернув кисейное облако, носившее название платья, бледная и торжествующая Лика вышла на эстраду.
Мундиры мужчин, светлые платья женщин и головы, головы без конца, целое море голов… Целое море… Но Лика чувствовала себя выше всех. Она стояла, как царица, посреди эстрады.
Все ее печальное прошлое, все мучительное и выстраданное исчезло с первым звуком мандолины, с первой перекатной волною одобрительного шепота, пронесшегося но залу при ее появлении… Зазвенели, запели, запрыгали серебряными звуками быстрые струны и вместе с ними зазвучал, то вырастая, то тая, чудный, нежный женский голосок. Златокудрая, стриженная, как мальчик, прелестная женщина пела о синем Адриатическим море, о его теплой, нежащей ласке, о белых и пурпуровых, как хлопья, воздушных магнолиевых цветах; о вечной борьбе слабых и торжестве сильных звенела песнь смелая и гордая, как человеческая душа. И мольба к сильным за слабых просящими, скорбными звуками лилась из нее и томительно нежила слух, и бледнила лица, а глаза слушателей зажигала кротким, светлым огнем… Лицо Лики розовело все больше и больше, уста бессознательно улыбались, как у сомнамбулы, и она гордо и смело выбрасывала прямо из души эти звуки, то нежные и хрупкие, как мольба, то энергичные и сильные, как требование рассудка.
Она пела одну из тех социальных итальянских песенок, которые вложил ей в уста синьор Виталио. И те, кто не понял слов, инстинктом угадал ее содержание. Жалобным, скорбным звуком на полуфразе оборвалась песнь… Мгновенная тишина воцарилась в зале, такая тишина, что, казалось, полет мухи был бы услышан сейчас. И вдруг разом, как по команде, грянул залп оглушительных, долго не смолкавших аплодисментов.
Лика стояла посреди эстрады, молчаливая, потерянная, без малейшей улыбки в лице. Она по-прежнему чувствовала себя восемнадцатилетней девочкой Ликой, участницей петербургского концерта. По-прежнему светлое, приподнятое настроение охватывало ее… Взоры ее лучистых глаз обегали ряды кресел
и фантазия подсказывала то, чего не находили ее взоры…Вон сидит мама, в ее зеленом платье, загадочная, как русалка, красавица-мама… И Ирэн… А вон и чудесная старушка Циммерванд! Милая барон…
И вдруг глаза Лики, странные, безучастные глаза сомнамбулы, видевшие то, чего не видели другие, расширились и стали страшными, как сама смерть…
Зал гремел. И под гром и треск аплодисментов из кресла первого ряда отделился стройный, бледный человек с темными горящими глазами. Он быстрой, уверенной походкой приблизился к эстраде и не отрывая от Лики своего упорного, тяжелого взгляда, остановился внизу, в трех шагах от нее.
Лика вперила в него немигающий, разом прояснившийся взор и вдруг инстинктивным движением протянула вперед руки. Ни удивления, ни страха не было больше в ее лице. Первое впечатление неожиданности налетело, как вихрь, и, как вихрь же, промчалось. Теперь она не нашла уже ничего удивительного в том, что Гарин посетил концерт, в котором она была ближайшей участницей. Только ее сердце забилось, готовое вырваться из груди, и голова закружилась от сладкого сознания действительности.
Потом быстрое, как вихрь, сознание явилось к ней. Она разом поняла все. Ее мысль прояснилась.
— Он здесь! — вырвалось из груди ее чуть слышным стоном, и какая-то волна вновь захватила ее.
Публика ревела, как ревет публика, непривыкшая включать в рамки приличия свои расходившиеся страсти.
Под рев этой публики князь Гарин вошел на эстраду, приблизился к Лике и подал ей руку, не сводя с нее своих упорных, сжигающих глаз.
Она приняла его руку машинально, оперлась на нее и позволила свести себя по крытым ковром, пристроенным сбоку эстрады, отлогим ступеням. В уборной князь не спеша накинул теплую соболью ротонду на ее тонкие плечики и, не говоря ни слова друг с другом, они прошли двое мимо расступившейся недоумевающей публики по залу, вышли в вестибюль и, спустившись с перрона, сели в карету.
Лика не протестовала, не противилась. Действительность была утеряна для нее. Начиналась сказка, сказка без слов, прекрасная и светлая, как лучистое сияние солнца.
XXIII
— Моя! — произнес князь Всеволод повелительно и сильно, и Лика почувствовала, что она всю жизнь принадлежала ему, только ему одному.
Она не знала, куда он привез ее и где они находились… Комната, вся устланная пушистыми восточными коврами, живо, явственно напомнила ей ту, в которой она без ропота и слез отдалась этому человеку. Голубой фонарь мягким, приятным светом заливал ее… И от этого света лицо князя казалось еще бледнее и красивее.
Он опустил поверх синих штор еще тяжелые плюшевые портьеры… Звуки с улицы стали теперь едва доноситься до них. Тяжелая малиновая ткань заслонила их от всего мира.
— Моя! — повторил еще раз Гарин, — теперь моя на всю жизнь! Только смерть разлучит нас с тобой!
— Да, смерть! — ответила Лика и улыбнулась (это была дивная, робкая улыбка, которою улыбаются люди, очутившиеся у преддверия вечности) и протянула ему руки.
Красивое, бледное лицо князя очутилось подле нее.
Душа Лики наполнилась блаженством. Она чувствовала что-то новое и необъяснимое внутри себя. Женщина, влюбленная без границ, беспомощный ребенок, обожающий свой кумир, исчезли в ней… Она не чувствовала даже собственного тела и его инстинктов. Князь как бы перестал быть для нее мужчиной, о котором она бессознательно для себя самой мечтала посреди долгих томительных ночей. Все исчезло — и страсть, и муки, и плотское влечение, и страдания, и страх. Все кануло бесследно в лету забвения. Одна любовь расцветала гигантски быстрым расцветом и наполняла все фибры ее ожившего, точно вновь пробудившегося существа.
— Моя! — произнес еще раз князь Гарин и прижал ее к своему сердцу.
— Да, твоя! — эхом отозвалась Лика.
Муж, совесть, долг, обязанность — все было забыто… Там, за тяжелой малиновой портьерой, кипела и бурлила жизнь, но ей было все равно до всего мира, до всего огромного, клокочущего и пенящего мира, все равно до времени… до жизни, до людей… В этой восточной комнате заключалось все ее счастье, ее утерянное и вновь обретенное счастье… В ней жила ее жизнь… Вне этой комнаты не было существования.