Солнечная
Шрифт:
Он был не склонен помогать ей разбираться с вещами, которые теперь принадлежали ей, но помог в другом отношении. Поскольку юридических претензий они друг к другу не имели, он предложил нанять общего адвоката. Биэрд знал одного хорошего. Знал он и подходящего агента для продажи дома. У Биэрда был изрядный опыт в устройстве таких дел. Он выехал первым, сняв квартиру на первом этаже на Дорсет-сквер к северу от Марилебон-роуд, и там тремя месяцами позже, растянувшись на засаленном цветастом диване, пропахшем псиной, впервые раскрыл папку с надписью «Профессору Биэрду, лично». Папка была пухлая: химия, и органическая и неорганическая, вперемешку с квантово-информационными соображениями и темноватыми аспектами Сопряжения. На основе этих элементов выстраивалось описание энергетического обмена в фотосинтезе, и где-то дальше, по-видимому, Олдос показывал, как воспроизвести этот процесс искусственно и применить технически, но внимание Биэрда стало рассеиваться – во-первых, из-за того, что материал был малопонятен, во-вторых, потому, что пора было покупать квартиру,
Дело его было безнадежно, и он, видимо, это понимал. Тоном почти сожаления обвинитель представил улики: очевидные мотивы Тарпина, письменные и телефонные угрозы, подтвержденная свидетельствами склонность к насилию, его волосы на орудии убийства, заброшенном в лавровые кусты, и в руке покойного, салфетка с засохшей носовой слизью Тарпина и кровью Олдоса, отсутствие алиби. Когда вызвали Биэрда, он говорил по существу. Как гражданин, уважающий закон. Он дал полный отчет о своих передвижениях в день убийства, затем о кровоподтеке на лице жены, о посещении дома обвиняемого и полученном ударе по лицу. Для Тарпина все складывалось плохо, но окончательно утопила его Патриция, тоже свидетель обвинения. В газетах описывали свидетельницу как красивую беспощадную женщину, непреклонную в своем презрении к человеку, убившему ее возлюбленного. Биэрду как свидетелю не было разрешено присутствовать при ее показаниях, он мог только читать сообщения в прессе. Он никогда еще не слышал, чтобы она говорила так коротко, так ясно и убедительно. Она заворожила суд и страну рассказом о собственническом характере Тарпина, о его жестокости и диких приступах ревности. Он одержимый, сказала Патриция, с бредовыми фантазиями, он уговаривал ее убить Олдоса во сне, если представится возможность. Он не желал отпустить ее, и то, что представлялось ей сначала короткой случайной связью, обернулось многомесячным кошмаром. Она была в ужасе от его жестокости, но не осмеливалась отказать ему в сексе. Он ударил ее по лицу в постели.
– Вам не доставляет это удовольствия, миссис Биэрд? – спросил ее во время перекрестного допроса щеголеватый защитник Тарпина.
– Нет, – отрезала она. – А вам?
В публике засмеялись.
Больше всего цитировали с восхищением ее фразу, которую она, должно быть, репетировала перед зеркалом. «Когда он убил моего Томми, страна потеряла гения, – сказала она. – А я единственную любовь моей жизни».
Присяжные совещались всего три часа, и вердикт не удивил никого, даже Тарпина.
За шесть дней, что прошли между объявлением старшины присяжных и приговором судьи, Биэрд заново прочел папку Олдоса. Он должен был отдать хотя бы такую дань покойному, а кроме того, был взволнован и хотел отвлечься. Со второго раза он понял больше, заинтересовался и даже немного возбудился. Олдос задался целью понять и скопировать энергетические процессы в растениях, усовершенствованные эволюцией за три миллиарда лет проб и ошибок. Идея состояла в том, чтобы с помощью методов и материалов, о которых пока только говорят нанотехнологи, напрямую использовать энергию солнечного света для разложения воды на водород и кислород. Помочь в этом должны особые светочувствительные красители вместо хлорофилла и катализаторы, содержащие марганец и кальций. Газы будут поступать в топливный элемент и давать электричество. Другой способ, тоже заимствованный у растений, заключался в том, чтобы с помощью солнечного света производить из атмосферного углекислого газа и воды универсальное жидкое топливо. Реальны идеи или безумны, Биэрд не мог решить. Он стал писать собственные заметки, датируя каждую страницу прошлым годом. Потом прервался: завтра, во вторник, предстояло вынесение приговора, обвиняемый услышит свою судьбу. Тарпин слушал судью с той же напряженной, сонной отрешенностью, в какой пребывал на протяжении всего процесса, слабо возражая, что он невиновен. В газетах писали, что он постоянно смотрел на Патрицию (Биэрд представлял себе этот пытливый крысиный взгляд), но она отворачивала от него лицо.
На лестнице перед зданием суда она сказала газетчикам и телевизионщикам, что срок ему дали недостаточно большой, учитывая тяжесть содеянного. На следующей неделе некоторые комментаторы соглашались с ней, другие считали наказание слишком строгим: во Франции это убийство могли бы назвать преступлением страсти. Биэрд же в тот вечер, лежа в носках на вонючем диване, среди новообразованного холостяцкого кавардака, с рассыпавшимися по ногам бумагами Олдоса, смотрел по телевизору новости и думал про себя, что шестнадцать лет – в общем, правильно.
Часть вторая
2005
Времени у него оставалось в обрез. И у всех – это было общее состояние, но Майкл Биэрд, раздувшись от нежеланного обеда, ерзая под ремнем безопасности, мог думать только об утекающих часах его удачи и о том, что ему предстоит потерять. Была половина третьего, и его самолет, уже опоздавший на час, бестолково и тяжеловесно кружил по часовой стрелке в зоне ожидания над югом Лондона. Не в силах читать из-за тревоги, тщетно кусая под неудобным углом раздраженную остренькую заусеницу на большом пальце – нарождающийся панариций, он наблюдал за вращавшимся внизу знакомым краешком Англии. Что еще оставалось делать? Не время предаваться пространным ретроспекциям и обозрению жизни, когда он должен был бы мчаться сейчас по улицам, по коридорам, – но большая часть его прошлого и многие занятия лежали там, внизу, в трех
километрах под его дорогим креслом, как всегда оплаченным другими.А тут был обычный вид, который изумил бы Ньютона или Диккенса. Биэрд смотрел на восток сквозь огромную оправу рыжеватой грязи – как будто ее отделили от немытой ванны и подвесили в воздухе. Он видел за Сити разбухающую, расширяющуюся Темзу, за нефте– и газохранилищами – коричневые равнины Кента и Эссекса, и места своего детства, и непомерно большую больницу, где умерла его мать вскоре после того, как рассказала ему о своей тайной жизни, и дальше – раскрытую пасть приливного эстуария, и Северное море, младенчески голубую гладь под февральским солнцем. Потом его взгляд повернул на юг к серебристой дымке над Суссексом и грядой меловых холмов, в чьих мягких складках прятался его шумный первый брак, синестезия покривившейся любви, какашек и воя близнецов и пьянящих квантовых размышлений, которые пятнадцатью годами и двумя разводами позже принесли ему премию. Премию, наполовину осветившую, наполовину погубившую его жизнь. За этими холмами лежал Ла-Манш в розовых оборках облаков, скрывавших Францию.
Вот новый наклон крыла повернул его к солнцу и западной части Лондона, и прямо под двигателем, подвешенным к крылу, показался его невероятный пункт назначения, микроскопический аэропорт со своими артериями, в которых пульсировал транспорт, М4, М25, М40 – необаятельные названия практичного века. Закатный свет милосердно смягчал вид промышленного лишайника. Он увидел долину Темзы, бледную зимнюю зелень, петляющую между Беркширскими и Чилтернскими холмами. Дальше, невидимый, лежал Оксфорд, и лабораторные труды студенческих лет, и тонко рассчитанное ухаживание за будущей первой женой Мейзи. И вот он появился снова, в шестой раз, колоссальный диск Лондона, вращающийся величаво, самодостаточный, как покрытая замысловатыми прорезями космическая станция. Выросший без плана, как термитник или тропический лес, и прекрасный, стянувший громадную человеческую энергию к центру вдоль заново открывшейся реки между Вестминстером и мостом Тауэра, насыщенному самоуверенной, игривой архитектурой, новыми игрушками. На минуту ему показалось, что тень самолета пронеслась, как вольная птица, по Сент-Джеймс-парку, по крышам – но с такой высоты это могло только казаться. Он знал свойства света. Среди миллиона крыш четыре покровительствовали его второму, третьему, четвертому и пятому бракам. Эти союзы определяли его жизнь и все – нет смысла отрицать – были авариями.
Нынче, подлетая к большому городу, он всякий раз бывал заворожен открывшимся зрелищем и немного напуган. Эти гигантские бетонные раны, затянутые сталью, эти катетеры бесконечного транспорта, тянущегося к горизонту и от горизонта, – остатки природного мира могли только съеживаться перед ними. Давление чисел, навал изобретений, слепые силы желаний и потребностей казались неостановимыми и генерировали тепло, современный вид теплоты, ставший путем искусных перемещений предметом его занятий. Горячее дыхание цивилизации. Он чувствовал его – все его чувствовали – на затылке, на лице. Биэрд, глядя вниз со своей удивительной и удивительно грязной машины, верил в хорошие минуты, что знает решение задачи. Наконец-то у него была цель, она поглощала его целиком, а время было на исходе.
Снова появилось в поле зрения его эссекское детство – как же он опаздывал! – и в переплетении миниатюрных улиц, четко прорисованных зимним солнцем, как на печатной плате, он проследил весь маршрут, которым ему давно полагалось бы проехать. Ему казалось, что он увидел даже здание на Стрэнде, где он должен был сейчас находиться. Потом оно исчезло. И уходящим наклоном, дальше, на северо-западе, невидимые – еще две крыши. Под одной – его ледяная запущенная квартира в Марилебоне. Мысленным взглядом он видел затемненную комнату, недоеденный ужин, который он вместе с полузабытой подругой бросил из-за какого-то срочного вечернего дела. С тех пор он не возвращался и не видел ее. Квартира была клоакой. Рядом в нетопленой спальне – чувственный беспорядок постели, подушки на полу, на проигрывателе оранжевый огонек ждущего режима, разбросанные книги и журналы, которые он читал тогда (он попробовал вспомнить какие), газеты за тот день, бутылка от шампанского, два бокала, не допитые в спешке, с отметками бывшего уровня на высоте трех-четырех сантиметров. На них, на тарелках в столовой, на кастрюлях в кухне, на мусоре в ведре, на разделочной доске и даже на высохшей фильтровальной бумаге с осадком молотого кофе будут буйные грибковые заросли разных оттенков от кремово-белого до серо-зеленого, цветение на забытом сыре, морковках, на затвердевшем соусе. Летучие споры, параллельная цивилизация, невидимая и немая, удачливые живые организмы. Да они давно уселись, каждый за свою особую трапезу, и когда топливо иссякнет, высохнут в угольную пыль.
Под другой крышей обитала Мелисса Браун, его немного беспризорная любовь, и под этой крышей он намеревался провести сегодняшнюю ночь. Она была так добра, так мягка и терпелива с ним, так хороша собой – единственная стойкая любовь в его жизни. Как многие женщины, она думала, что он блестящий ученый, гений, которого надо спасать. А он, безалаберный, беспечный, ненадежный друг, уклончивый и твердо решивший больше не жениться, он даже не позвонил ей. Она готовила ужин. Он ее не заслуживал. Чувство вины и новый приступ нетерпения – противная смесь – вынудили у него стон. Неужели это он произвел такой звук, перекрывший шум двигателей? А вот и снова показалась южная меловая гряда – напоминанием, чтобы он никогда не сдавался, не отменял своего решения. Шестого брака его организм не вынесет.