Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ну? Можешь ведь писать? Можешь… — сказала она. — Все вы можете учиться… Лентяи… Только бы по улицам бегать, камнями лукать (она почему-то всегда употребляла это странное слово). И ты тоже давай свою тетрадку… Написала? Ладно уж. Идите! Да чтоб впредь у меня… Поняли?

Забрала тетрадки!! О счастье, счастье! Значит, и двойку я не понесу домой! Значит, никто ничего не узнает! А бабушке скажу, что просто зашел поиграть к Мыльниковым. И все будет хорошо…

Наверное, и Катя думала так же, потому что, когда она вышла следом за мной, глаза у нее сияли, косички торчали, и она сказала, пристегивая чулок:

— Хорошо, что мы остались вместе…

— Хорошо, конечно, — поспешил ответить я.

И мы пошли домой.

ПОДОЗРЕНИЕ

У Нины Силантьевой потерялась красивая ручка. Не первый это был случай в нашем классе,

и, в общем-то, все мирились, забывали — ну, потерялась и потерялась. Ручка — не шуба, которую, например, подменили у Алеши Чижикова: взяли хорошую, а оставили драную; ручка — не сапожки, которые украли у Лены Фоминой, и было целое разбирательство, а потом оказалось, что Лена забыла, пришла в школу в туфлях, а сапожки остались дома. Это еще ничего, а вот одна девочка из первого «Б» пришла в школу без платья, а я, например, один раз так торопился, что прибежал в разных ботинках, один черный — новый, а другой коричневый — старый. Пришлось мне тогда целый день сидеть за партой, будто зуб болит, ведь больше всего я боялся, что Марья Васильевна вызовет меня к доске — и что тогда?

В общем, потерялась-то ручка не чья-нибудь, а Нины Силантьевой. Силантьева — некрасивая худая девочка с кукольными волосами, и волосы у нее так причесаны, что ни один волосок не выбьется. Нина такая аккуратная, что даже ходит будто по одной половице, тетради у нее чистые-пречистые, в обложечках, с наклейками, промокашки на шелковых ленточках — по арифметике ленточки желтые, по письму — розовые. Руки Нина моет каждую перемену, а когда пишет, на парту стелет клееночку. Марья Васильевна всем ставит Нину в пример по чистоте и аккуратности, даже отличникам. Отличников у нас трое: Гриша Несмеянов, Валя Шумкова и Вера Малкова. А Нина хоть и не отличница, но все-таки любимица Марьи Васильевны. Ручка потерялась на последней перемене, и Нина тотчас это заметила, подошла к Марье Васильевне, которая сидела за своим столом, проверяла тетрадки, и сказала ей что-то потихоньку.

— Посмотри под партой, — приказала Марья Васильевна.

— Я уже там смотрела, — сказала Нина и стала платочком вытирать слезы, так осторожно, будто слезы у нее хрустальные.

— Сядь! — сказала Марья Васильевна. Она не любила слез.

Последний урок начался. Было природоведение, и мы ждали, что нас поведут в парк собирать листья и делать осенний гербарий, как в прошлый раз. Тогда это был очень веселый урок. Тепло было, как летом, и мы радовались, что не сидим в школе, солнце греет, небо синее, а листьев — красных, желтых, оранжевых, голубоватых и розовых — хватает всем. В парке благостно пахло теплой спокойной осенью, и ее умиротворенность, вместе с необычной свободой, возможностью совсем скоро отправиться домой, идти тихими, солнечными и по-осеннему пустыми улицами, настраивала мою душу на счастливый и тоже безмятежно-спокойный лад. Хорошо тогда было,, очень хорошо. И даже Марья Васильевна подобрела, не казалась, как всегда, карающей и грозной, просто сидела на скамейке, на солнце и, если б не ее шапочка-скуфья, показалась бы ветхозаветной старушкой, вспоминающей свое прошлое.

Сейчас мы томились, ждали, когда Марья Васильевна кончит проверять тетрадки и скажет строиться. Марья Васильевна никогда не торопилась, она часто заставляла нас сидеть и всю перемену, и целый урок, и мы уже были приучены не роптать. В таких случаях я научился развлекаться фантазиями, смирно сидел, положа руки на парту, а сам представлял себя то путешественником, идущим по темному тропическому лесу, то мореплавателем в океане, то полководцем на манер Суворова, и что только не чудилось мне в этих мечтаниях — какие-то волны, острова, берега, пальмы — обязательно пальмы! — мокрые борта парусных шхун, бочки с солониной, пиратские пушки, канаты, в которых поет ветер, солдаты в киверах и в белых лосинах, марширующие с примкнутыми штыками-багинетами, кавалерия, несущаяся пыльной лавой, — мало ли что еще… Иногда я так глубоко уходил в свои фантазии, что не слышал, как Марья Васильевна разрешала идти, и надо мной хохотали.

Наконец-то Марья Васильевна кончила проверять тетрадки. Она встала и, строго глядя на всех нас, сказала:

— Кто взял ручку у Силантьевой, пусть положит ее на стол.

Все стали оборачиваться туда, где сидел четвертый наш второгодник — Миша Болботун. Один раз его уже поймали на краже, когда он стащил у отличницы Веры Малковой два пирожка с повидлом, и теперь, как что потеряется, смотрят на Болботуна. А Болботун — он и есть Болботун. Учится плохо, на уроки опаздывает, и вид у него — точно по фамилии: голова стриженая — яйцом, уши торчат, глаза маленькие, рот большой, и все время он что-нибудь лопочет, хохочет, вертится, кому-нибудь мешает или сбоку, или спереди, потому что позади него сидит Курицын, а Курицыну помешать невозможно,

он ни на кого не обращает внимания и разговаривать с ним — как со стеной. Получив замечание, Болботун говорит всегда одно и то же:

— А чо я сделал?

— Опять «зачокал»?! — вскипает Марья Васильевна. — Сейчас же к доске!

— А чо я сделал? — говорит Болботун и, встав у доски, строит рожи, показывает язык, едва только Марья Васильевна отвернется.

— Встань к той стене! — шумит она.

— А чо я сделал? — бурчит Болботун, идет от доски к противоположной стене, так, чтоб Марье Васильевне было видно, однако и тут стоять он не может, переминается, сует руки в карманы, вытаскивает монеты, пуговицы, роняет их, поднимает, незаметно дает щелчка Нохрину, тот молча, кривясь, трет затылок, потом дает Болботуну тычка.

— Вон из класса! — выходит из себя Марья Васильевна. — Сейчас же вон!

— А чо я сделал? — медленно говорит Болботун и плетется к двери.

— Стой тут! — одумывается учительница. Выгоняет она очень редко, только за чрезвычайнейшие проступки. Она не любит выносить сор из избы, не таскает никогда к директору, и за это мы благодарны Марье Васильевне, хотя боимся ее пуще всякого директора.

— Стой и не вертись! Вертушка… — говорит она.

— А чо я сделал…

С Болботуном все время что-нибудь случается. У него уже три раза было сотрясение мозга. Наверное, оттого он и есть такой дурной. Один раз он выпал из окошка — сотрясение. Второй раз на него свалились парты, сложенные в углу коридора до потолка, — опять сотрясение. В третий раз он разодрался с нашим знаменитым на всю школу хулиганом Бучельниковым, и Бучельников так его толкнул, что Болботун, растворив двери своей яйцеобразной головой, вылетел в коридор, и вот вам опять пожалуйста — сотрясение. Сотрясения на него, однако, не влияют. В первом и во втором классе он только вертелся да болтал, а сейчас…

— Болботун, ты взял ручку? — сразу приступила Марья Васильевна.

— Не-е… — сказал он. — А чо я сделал?

— Шашмурин?

— Не я…

— Нохрин?

— Чо-о…

— Курицын?

— …

— Не брал, Курицын?

— …

— Ну садись, вижу, что не брал… А кто все-таки взял ручку у Силантьевой? Кто?! Пока ручка не найдется — никуда не пойдем.

Молчание. Угроза-то основательная. У Марьи Васильевны характер крепкий — это мы знаем предостаточно. Уж если скажет — выполнит. А солнышко светит! А синички звенят! А день такой голубой там, ясный, тихий, туманный. Бабье лето. Солнышко прощается. Сейчас бы выбежать из школы, подышать бы вольным последним теплом, ощутить, как оно греет плечи и затылок. Хочется на улицу. Ой, как хочется на улицу! А тут — сиди теперь…

— Если ручка не найдется — останетесь и после уроков. Кто-то один подводит всех. Умеет подводить — пусть и выручит. А я прощу. Мы все простим. Да?

— Да-а-а, — нестройно прокатилось по классу.

Что это с Марьей Васильевной? Неужели ей тоже хочется на улицу?

— Ну взял случайно, — продолжала она. — Ручка, конечно, валялась, а ее и подобрали. Так ведь? Так — я спрашиваю?!

— Та-а-а-к…

Но никто не вышел. Все только переглядывались. Я сижу и вижу, как Марья Васильевна, точно следователь, прощупывает взглядом каждого. Острый у нее взгляд, пристальный, и я опускаю глаза, смотрю на парту, краснею, будто бы я взял. А я и не брал. Не видал даже. Уши начинают гореть. Неужели она на меня подумала? И Варя тоже ежится. Не по себе ей. А Варя-то уж точно не брала. Осторожно взглядываю на Марью Васильевну. И опять она смотрит прямо мне в лоб, даже словно бы усмехается. А я не брал. Нет…

Вот так же было у меня в детском садике. Я туда ходил недолго, в старшую группу. И отличался от всех тем, что никак не спал днем — я был несадиковый, просто отдали меня, пока болела бабушка. Я никогда вообще не спал днем и сейчас не сплю, а там был тихий час, который вовсе и не час, а много больше. Легко ли лежать так, не двигаться, когда кругом сопение и похрапывание (был у нас там такой Тарсуков, мальчик в тесных штанах на лямочках, который всегда все съедал и еще просил добавки, — вот он и храпел). Лежишь, лежишь, а потом вытянешь перо из подушки и начнешь тихонько щекотать по носу соседа. Он чихнет — проснулся, тогда вместе будим других. Мои фокусы подсмотрела воспитательница, и меня перевели спать отдельно в игровую комнату. Мучился там я еще больше, лежишь один, разбудить некого и встать боюсь, даже в уборную не отпросишься. Вот и смотришь, как движется солнце, ползут его желтые, веселые пятна по розовой стене, медленно ползут, невидимо, а все-таки двигаются. Я даже такую игру придумал: закрою глаза и считаю дыхание: сто раз дохнешь — солнце должно доползти до выключателя, еще сто раз — до точки, где был вбит гвоздь, еще сто раз — до картины «Три поросенка». Там они приплясывают, строят дом, а из-за угла выглядывает волк.

Поделиться с друзьями: