Солнышко в березах
Шрифт:
Птички Варе понравились, особенно щегол. Стоя на стуле, заглядывая в клетку, Варя причитала:
— Ой, ты, мой хорошенький! Ой, какой чистенький, беленький! А смотри, на крыльях-то какое яркое, желтое-желтое… Ой, прямо такой невозможно красивый…
И восторженно глядя на стоящую надо мной черную, стриженную косицами девочку, слушая ее голос, умиляясь ее восхищению, я тут же простил Варе все — все насмешки, все подковырки, все ее «Отстань!» и «Ну тебя!». А самое главное, что обрадовало меня еще больше, Варя понравилась бабушке. Это я понял сразу и одобрил бабушкин вкус. Бабушка у меня — человек политичный. Никого не отпустит без обеда, без закуски, даже пожарного инспектора, который ругался, что у нас не вычищена сажа в печках, и
И опять, если бы кто-нибудь предсказал еще неделю назад, что мы с Варей вот так дружно и сообщно будем есть суп на нашей теплой кухне, я бы ни за что не поверил. Но это было так. Не во сне. Наяву. И, обрадованный этим, как-то необычно воодушевленный, я не столько ел, сколько смотрел на Варю, не сводил с нее глаз, замечая про себя, и как она откусывает хлеб своими фарфорово-ровными голубоватыми зубами, и как опускает ложку, как поправляет волосы, и как иногда поводит своим вздернутым носом — что мне особенно непонятно нравилось, все хотелось, чтоб Варя еще сделала так.
А потом я проводил ее по пустырю через трамвайную линию до Вариной Нагорной улицы и побежал домой.
Я сел за домашнее задание, необычайно прилежный, весь наполненный новой чистейшей радостью. Я точно боялся ее расплескать и лишь вспоминал осторожно, как Варя перешагивала блестящие трамвайные рельсы, как шла в гору в своих новых валенках, коротком черном пальто и красном чепчике, простой шапочке, которую — я знал это — она связала сама.
Я и Варя стали друзьями. Больше того — неразлучными друзьями. Часто мы даже вместе учили уроки и вместе оставались исправлять двойки и тройки. В классе про нас сначала сплетничали, а потом перестали. Надоело. Мы учили уроки и играли то у нее, то у меня. У нее было даже удобнее. Мать Вари работала медсестрой в больнице и мало бывала дома. Варин отец служил в армии, и Варя все собиралась к нему поехать, но говорила, что мать не отпускают с работы.
Варя по-прежнему любовалась птичками, кормила их, поила, чистила клетки и делала это лучше меня, как-то аккуратнее. Я же стал очень хорошо учиться и пятерки теперь получал часто, наверное, потому, что учил уроки с Варей и мы просиживали за ними хоть три, хоть четыре часа подряд.
Однажды я решил подарить Варе щегла. Но она не взяла. «Пусть у тебя будет. Ведь я часто прихожу к вам, — сказала она. А потом добавила: — Пусть считается, что ты мне его подарил, и он — мой. А живет пусть у тебя… Ладно?»
Я был рад и этому очень мудрому решению.
Так счастливо-безмятежно мы дожили до весны, перешли в пятый класс. Варя на каникулы уехала к отцу, на запад, в город Брест. Перед отъездом она пришла ко мне, и мы целый день играли в классы и сидели на скамейке, пока не подошло время прощаться.
— Ну? До осени, правда? — сказала Варя. — Через три месяца уже будет осень… Может, я опоздаю… Ты береги мое место… Опять сядем так…
Кажется, я не очень расстроился, провожая Варю по обыкновению до трамвайной линии. Она перешла линию и, поднимаясь в гору, остановилась, помахала мне. Блеснула ее улыбка… Если б я знал, что вижу Варю в последний раз…
ТАНЯ
Много раз я слышал это слово. Любовь. Любит. Его говорили взрослые. Что-то хорошее и стыдное было в нем. Я ни за что не сказал бы его вслух. Даже про себя не скажу.
И все это началось с того, что в желтеньком доме Осиповых, наискосок от нас… Нет. Лучше уж по порядку.
Бежал я по улице с пруда. Я только что выкупался и летел с мокрой головой, в брюках, закатанных по колена. Рубашку свою я привязал спереди в виде фартука. Так делали все ребята, если ходили
купаться.Близ ворот нашего дома я едва не наткнулся на незнакомую девушку лет семнадцати в черной рубашке, черной юбке и белых тапочках на полных загорелых ногах. Девушка была темноволосая, с аккуратно стриженной челкой и удивительно юная — иного слова не подобрать к ней. Она спокойно посторонилась, спокойно пошла дальше. А я встал, словно почувствовал пустоту вокруг себя. Оглянулся. Вон она идет, легко шагают ее ноги.
Кто она? Почему я ее никогда не видел? Что девушка красивая, невозможно красивая, я боялся сказать сам себе. Я видел красивых женщин и полагал, что знаю, какие они бывают. Такой считалась в улице девушка-парикмахер, что жила у Сычова. Или мать Эрнешки — величавая дама со сливовыми глазами. Но я глядел на этих красавиц все равно, что на неряху Семеновну, Вот мать Эрнешки вся в бусах, в кольцах, в золотых часах. А парикмахерша красится сегодня в белый, а завтра в рыжий цвет. У нее штук сто разных платьев… А у этой девушки не было ни бус, ни колец, ни сережек.
Пустынна кривая улица. Две белые козы у забора удивленно смотрят на меня. И поет во все горло петух на сычовском дворе. И я не знаю, что мне делать…
Я встал у ворот в цветущий пырей и всерьез раздумался. Что такое? Почему мне стало так скучно? Зачем я думаю о совсем незнакомой прохожей? Само слово «девушка» я не могу произнести. Оно взрослое — это слово. Незнакомая? Нет. Словно бы я знал ее уже. Словно бы знал, что она где-то живет, ходит по земле. Или я действительно ее встречал? Видел? Нет, не видел, твердо сказал я. Может быть, в журнале «Работница»? Может быть, она та чернявая из кинокартины «Пятый океан»?
Нет, не она. С чувством странной тоски я припоминал все: белые спортивки, стриженые волосы, немного качающуюся походку. А глаза? Какие же у нее глаза? Не запомнил… И все-таки я понимал, что отличу ее теперь из миллионов, узнаю, когда угодно: и через год, и через два года, и через всю жизнь. И день этот — ветреный июньский день с золотыми и молочными громадами облаков — остался мне навсегда.
А через неделю я опять изумленно-радостно увидел ее. Она выходила из ворот Осиповых.
Неужели она живет здесь?! Неужели на нашей улице… Каким счастьем повеяло на меня. Я проводил девушку до трамвая, идя в отдалении. Я простоял за телеграфным столбом, пока она села на «пятерку». Уехала…
Я прибежал обратно и снова не пошел домой. Сел на том месте, где худой забор нависал над землей, перебирал желтые головенки одуванчиков.
Стебель одуванчика полый, как тонкая резиновая трубочка. Сорвешь его, и по краям трубочки выступит белое молоко-сок. Он горький. Он липучий… Он пахнет летом. А что, если она не живет у Осиповых? Нет. Нет. Живет. Ведь она вышла так рано. Потом она недавно встала. Лицо у нее заспанное немного. Странно даже подумать, что она может спать, как все. Куда это она ходит с книжкой? Учится где-то… Она учится. Она… И само простенькое местоимение приобрело теперь прекрасный смысл. Она — это девушка. Очень красивая девушка. Может быть, как Гуттиэре. А какие у нее глаза, я опять не заметил. А вдруг «синие, лучистые», как у Гуттиэре?
Весь день прошел праздником. Непонятно и радостно было мне. Я сбегал в магазин за хлебом. Потом побежал за квасом. Я натаскал полную кадушку воды и склал в поленницу наколотые вчера дрова. Бабушка, удивленная невиданным трудолюбием, только качала головой. А мне хотелось работать еще и еще…
Часто выбегал я за ворота посмотреть, не идет ли она. Нет. Ну так я в другой раз. Нет. Ну так я через полчасика.
Не зная, чем заняться еще, я принялся колоть дрова. Березовые чурбаки неподатливо прочны. Тяжелый топор отскакивает или заседает — ни взад, ни вперед. Я стукаю чурбаки упрямо, весь в поту, измазанный березовой пудрой. Кончилось тем, что топор сорвался, разрубил ботинок и вошел как раз между пальцами. Кое-как я перевязал кровоточащую ногу и, приступая на пятку, поплелся за ворота.