Соловки. Документальная повесть о новомучениках
Шрифт:
Осеннее соловецкое озеро (слайд). Фото С. Харламовой.
Материковые леса давно облетели, а соловецкие березки еще исполнены червонного золота. Кудрявые деревца стоят в полном облачении, огненно вписываясь в светоносную сотканность богородичного дня. Сбоку блистает осеннее светило — белый шар на неестественно синем небе. Лес охвачен жемчужным сиянием. По холодным зеркалам озер катается гоняемая ветром солнечная ртуть.
Я иду по малоезженой дороге, бывшей узкоколейке, позднее
«Господи Боже мой, помози ми смиренно воспевати славу Новомучеников и Исповедников Российских, имже за тяжкие страдания любовию отверзл еси двери небесныя. Г осподи Боже наш, славу сию мучеником от века бывшим даровавый, яко мощи их сеются во храмех обновления нашего ради, подаждь славу сию и страстотерпцем новым, аще и неведома суть места погребения их…»
Когда-то в этом лесном чертоге располагались специальные лагпункты — лесоповалы. Штабом лесозаготовок было Исаково. Отсюда управлялось множество подчиненных СЛОНу «командировок» с поэтическими названиями, как-то: Щучье, Едовый наволок, Кузема, Зашеек, Колвица, Пояконда, Кестеньга.
Сельхоз, торфяные разработки, кирпичный завод — все это было терпимо; более того, туда стремились, чтобы выжить, а на пилу и топор попадали в основном шпана и крестьяне. Отправляли в лес не умеющих устраиваться интеллигентов и никого не прельстивших женщин, «пятиалтынных», как цинично называли их чекисты. Также «командировкам» подлежали люди, занесенные в «белые списки» с негласным предписанием гноить таковых на тяжелых физических работах. Лес и штрафной изолятор на Секирной горе были Сциллой и Харибдой Соловков, заключенные изо всех сил лавировали, чтобы проскользнуть где-то посередине.
В Кремле имелось изобилие «человеческого материала», который постоянно прибывал, восполнить людскую убыль было проще простого, поэтому с рабочими не церемонились, использовали на всю катушку, зная, что в любой момент возьмут новую рабсилу. Определенный процент потерь допускался; если же перерасход «материала» носил чрезмерный характер, т. е. люди умирали, не отработав запланированные на каждого три месяца, приезжали разбираться из Информационно — следственной части, в просторечии отделения стукачей. Нога прокурора в лес никогда не ступала.
Вручив кружку кипятка с хлебом, зэка гнали на делянку затемно. Не успеешь выполнить норму, или по — лагерному «урок» — оставайся на вторую смену. На работах, особенно ночных, частенько пристреливали, больше шпану. Когда случался саморуб, заставляли пилить одной рукой, пока и ее не отрубят сердобольные товарищи. Поэт Борис Ильич Брик отсек себе палец и послал начальству с запиской: «Вам, жаждущим человечины до черта, посылаю кусок мяса первого сорта». Но Брику повезло, он не только выжил, но и вернулся в родной Ленинград. Ежедневные убийства на глазах у всех приводили к защитному отупению чувств, смерть на лагпунктах воспринималась как само собой разумеющееся событие.
На каждой «командировке» был свой
карцер — сарай с зияющими щелями и земляным полом. В любое время года штрафников туда сажали голыми, поэтому они всегда кричали: зимой от холода, летом от комаров, поэтому такие карцеры назывались «крикушниками». Впоследствии, экономя древесину, их стали сооружать прямо в земле. Провинившегося сталкивали в глубокую яму, а по скончании срока подавали шест, и он вылезал, если был в состоянии. В карцерную яму можно было угодить за любую безделицу: невежливо ответил начальству, стоял, расслабившись, работал спустя рукава — был бы человек, а повод найдется.Воспоминания бывших соловецких узников сохранили несколько имен лесных палачей. С точки зрения психиатрии этих одержимых садистскими вожделениями людей нельзя признать нормальными — ни Воронова, обливавшего заключенных водой из проруби, ни Воронина, предлагавшего отказнику от работы пить мочу своего напарника, ни начальника отделения «Хутор Горка» Иоффе, который выставил на мороз триста человек — половина из них к утру превратилась в мерзлые трупы.
Особенно славилась зверствами «командировка» Овсянка, где главенствовал чекист Иван Потапов. Люди у него десятками умирали на непре рывных, без отдыха, работах, обезумевшие, рубили себе руки — ноги, становились под падающие сосны, вешались на обрывках веревок. В периоды депрессии Потапов стрелял, кто подвернется, официально оформляя эти смерти как попытки к бегству. Процент истощения рабсилы превышал в Овсянке все меры возможного, поэтому туда послали с проверкой уполномоченного ИСЧ Киселева — Громова, который позднее переберется в Финляндию и выпустит книгу «Лагеря смерти в СССР».
Для начала Потапов предложил ему посмотреть карцер. В прикрытой заснеженными досками яме вповалку лежало около сотни полуголых «шакалов». «Крикушником» этот карцер назвать было нельзя: у бедолаг не осталось силы на иное, как тупо, без выражения, смотреть на склонившихся над ними людей.
— Дисциплина! — похвастался Потапов и, странно улыбнувшись, пригласил следовать за ним: —Пошли, покажу шпанское ожерелье…
Проверяющему предстала чудовищная картина: по обеим сторонам барачной двери висели ожерелья из нанизанных на шпагат отрубленных пальцев и кистей рук, многие из которых уже были тронуты тлением.
— Товарищ Ногтев одобряет, меньше саморубов делать будут, — возразил Потапов на требование немедленно снять патологическое устрашение. «Не парень этот Ванька, а сундук с золотом», — подтвердят Киселеву в Кремле.
Подобных «командировок» в начале 30–х годов к УСЛОНу было приписано более ста. И это только в одной части страны, а сколько их было по всему Союзу, мест истребления неугодных режиму людей! Нетрудно догадаться, почему у нас практически нет лесных летописцев: все полегли там. Дошедшие соловецкие воспоминания написаны в основном теми, кто отбывал срок в ротах Кремля или на более легких работах, нежели лесоповал.
***
На пути следования лес несколько раз менялся. Сначала вдоль дороги шагали чахлые, на высокую траву похожие березки, потом их оттеснили облепленные лишайником осины, и наконец потянулась цепь торфяных озер с торчащим из воды сухостоем — пейзаж, достойный места падения Тунгусского метеорита. По дегтярной поверхности гуляет ветер, кидает волнистую рябь, плетет темное кружево на гладях вод.
Дорога до Ребалды тянулась бесконечно. День уже приклонился к закату, прохладное серебро потускнело, и небо окрасилось перламутровыми разводами, когда на горизонте завиднелся домик. Вроде бы рукой подать, а оказалось еще километра три по прямой, как струна, колее.