Соляра
Шрифт:
Мне довольно рано удалось разобраться – в чем здесь, собственно, дело. Хотя поначалу, в детстве, я, случалось, до слез обижался на ее странности. Например, она могла меня, ребенка, развлекать день напролет, вдруг вывозя на пляж в Шихово, и со мною – наплававшимся до будоражащей сладкой нежности в теле – гулять по бесконечной набережной, разрешая одновременно тир и чертово колесо, парашютную вышку и автодром, гяту и газировку, вдоволь покупая мороженого и сахарной ваты, и вообще позволяя абсолютно все, что обычно находилось под некрепким родительским запретом; она могла целый вечер читать мне Андерсена или Гауфа и потом, сидя в сумерках рядом, долго помахивать у изголовья раскрытой на форзаце книгой, так отгоняя от моего лица влажные широкие листья бакинской духоты, терпеливо дожидаясь, покуда сознание мое, наконец, не опрокинется на плоскость чуткого марлевого сна – и его утянет подальше, к утру, тихий ручей сновидений; а на другой день совершенно оставить без внимания, казалось бы,
В пожилом возрасте у нее появилось нечто вроде мании преследования, яростной подозрительности. Те вещи, которые она по рассеянности теряет или только месторождение которых забывает, она уверенно считает украденными. Например, за эти три недели я трижды крал у нее кошелек с пенсией и однажды какое-то свидетельство, а также два раза совершал чуть меньший грех – куда-то утаскивая «Степь», текст которой, кстати, она и так знала чуть не весь наизусть, и текучие цитаты откуда нередко – произвольно, в виде бреда – вставляла в свою пущенную поверх собеседника речь.
Часто взгляд ее вдруг соскальзывает с оси сообщения, и она, отворачиваясь, но продолжая говорить, медленно, как во сне, отправляется в неведомые свояси, и вы внезапно понимаете, что все это до сих пор было предназначено совсем не вам, и даже не ей самой, но никому вообще, и было только звуком, речью, выборматывающей, заклинающей ее болезнь – ничто.
Потому она и подслушивает: не столько любопытства ради, сколько недоумевая, что никак не отыскивается искомое и что, возможно, от нее просто скрывают причину ее беспамятства, где-то прячут по разговорам, которые при таком подходе оборачиваются заговорами.
Вот и сейчас, повиснув на растяжках выбора между двумя направлениями, или, возможно, их попросту позабыв (куда же податься, вправо или влево, которых нет?!), она заговаривает эту пропасть решения следующим образом:
– Я, Глебушка, на самом деле в уборную направлялась, да вот конфуз какой вышел – потерялась. Подозреваю, вы с папой снова зеркало в тот конец прихожей перевесили, я ведь просила вас оставить его в покое, оно же путает меня: по ходу повернуть уже следовало, а я все еще напрямик с непривычки норовлю, вот и шишку вчера себе набила, да и сейчас то же б случилось, если б не почуяла сквозняк от балконной двери. Ты зачем ее привел? На что она тебе? Ты хотя бы уж вымыл ее, что ли, прежде чем спать укладывать – белье только пятками замарает, кипятить придется, просто стиркой теплой не обойтись, папу же мне лишний раз не хочется беспокоить, а сама я таз на плиту уже и не поставлю. А зеркало вы с папой завтра непременно перевесьте, с зеркалом вы безобразить бросьте. Это, Глебушка, мой дом, вам не след в нем хозяйничать. Я и так всю дорогу путаюсь, куда что положила и откуда что взять следует. Случается, и не положила еще вовсе, а про себя затвердив, что вот, положила я это свидетельство в верхний ящик комода, оттуда и брать надо, и вот не положив-таки, там же и ищу беспрестанно, все перерыла – а нету, да потом хвать, а оно в кармане халата и лежало все время, а я уж чего только, грешная, не передумала! Ты ее все же с собой не бери. С Фонаревыми она тебе не помощник. Зачем ты эту профурсетку дикую таскать с собой будешь, брось ее, завтра же выпусти. Что за бесполезная жалость?! Благие намерения знаешь куда ведут? Все это пшик, а не сиротское несчастье. Ты ее расспроси, расспроси хорошенько – сразу убедишься, что лжет, как отпетая. А с Фонаревыми будь осторожен. Мы всегда с ними осторожничали, там недоброе водится. А сейчас спать шагом марш, да не забудь только вымыть ее хорошенько, полотенце чистое в ванной есть – голубое. Кассы в девять часов открываются. Чтобы к открытию не последним поспеть – смотри, не проспи, на завтрак от ужина демьянка жареная осталась, я ее в холодильник убрала, еще яйцо сварить себе можешь. Покойной ночи, милый. Завтра, пожалуйста, помоги папе зеркало перевесить. Сделайте непременно, сил моих нет кутерьму эту всю вынести. Одно помни, что никогда ни в чем ты уверен быть не можешь. Как только уверишься, как станешь в уверенности своей неподвижен, так считай, что в прицел тебя и поймали, и уязвимость твоя вся – как на ладони. Где же я полотенце-то голубое сушиться вывесила? На балконе ему висеть полагается, а не где-нибудь в кладовке. Случается, вовсе еще и не затвердив про себя – куда, а туда уже положила, и позже запомнила я это полотенце на балконе на веревке, и что оттуда и брать надо, но вот не запомнив-таки, там уже и не ищу, все в памяти перерыла – а нету, да потом наверняка обнаружится, что оно там и висело все время, а чего уж я только про него не думаю!..
Речь ее, обратив ко мне только первые фразы, бродила все это время по дому. То приближалась из удаления, то – еле слышна – вытекала из ближайших сумерек интерьера. Отвернувшись и спросив: «Ты зачем ее привел?» – Оля отправилась медленной невидимкой в круговое плавание, пристукивая одной из босоножек – той, у которой (я заметил
утром) надорвался задник. Словно боясь вспугнуть лунатика, я прислушивался, затаив дыхание, – до тех пор, пока она наконец не скрылась в своей комнате: скрылась – неверно, но стала неслышной ее речь и хромый шаг, так как Оля превратилась, погаснув, в невнятное бормотание, теперь перемежавшееся зевками и вздохами.Покуда речь ее блуждала, я тоже не оставался неподвижен. Хотя если вслушиваешься, то замираешь. Но звук, обидно скрадывая юродивый смысл, неумолимо ускользал временами, и мне пришлось, ущипнув себя за запястье, на ощупь двинуться в темноте, медленно пеленгуя ее речь, пока она совсем не пропала в неразличимости.
Исчезновение Оли застало меня в гостиной. Дверь на балкон была приоткрыта, штора отдернута: я стоял на трапециевидной пластине лунного света.
Плотная духота. Комариный зуд, как налет штурмовика на бреющем, внезапно возникал из тревожной темноты у лица, противно приближаясь по спирали слуха.
Я вышел на балкон. Соседский кот метнулся в виноградной листве и мягко спрыгнул на чугунные ступеньки. Она спала разметавшись. Я подумал, что не знаю ее имени. Нет названия – нет предмета. Мне почему-то стало беспокойно.
Милейший подбородок. Серебристый пушок над приоткрытой, чуть припухлой губой. И у виска.
Отыскав в глубине темноты кладовку, я вытянул из нее подстилку из мягкого пластика (я всегда предпочитаю спать на полу, особенно здесь, в Баку, где страшная жара, и тонкий слой воздуха у пола в безветрии самый прохладный – «пенку» я стянул на время у брата: он таскает ее с собой иногда на пляж и всегда берет, отправляясь в поход в Набрань), простыню и подушку. Разложил и постелил у балконной двери, где только и возможен сквозняк, дуновения которого я, высушенный бессонницей, буду ловить, мучительно извиваясь, каждым лоскутиком кожи весь остаток ночи. Так рыба, выброшенная на песок, обессилев, напряженно тянется к достигшей струйке особенно сильной волны.
Спустя что-то долгое-долгое я стал забываться, мечась внутри каких-то вложенных желтых зеленых розовых синих квадратов, которые лопались, как мыльные пузыри, как только я оказывался внутри одного из, тут же обнаруживая следующий, вложением которого он был.
Мучение состояло в том, что я никак не мог удержаться в квадрате: как я ни силился, предыдущий, не поддаваясь оглядке, легко выскальзывал из-под сознания куда-то вниз, но прежде содержание его стремительно разжижалось, и только эту стремительность и можно было еще удержать до того, как объем очередного квадрата не лопнет, добавившись к пустоте.
Я – как бы сам пузырек – взмывал в пенном облаке из столпотворения пузырей, своим присутствием пронзая оболочки встречных. Но, может быть, движение мое сквозь было иллюзией – составленное только последовательностью превращений?.. Это было похоже на взлет отдельного отрывка отсутствия – пузырька, прерывисто взбирающегося по стенке высокого бокала, время от времени примыкая к одному из своих неподвижных собратьев.
Как только я находил себя внутри следующего квадрата, в нем начинало происходить некое действие, начало которого оказывалось вполне интригующим, чтобы составить сновидение, которое, однако, никак не составлялось, поскольку события и персонажи внезапно, как подвох, начинали чувствовать приближение пустоты и как-то приостанавливались, застывая в тревожной настороженности. Фигуры вдруг неудержимо принимались сжиматься, экономии ради превращаясь в бюсты, потом в головы, в глаза: зрачки удивленно осматривали свое исчезнувшее тело, плавая в уже разбавленном бледностью цвете этого очередного, населяемого ими квадрата, который вот-вот соскользнет, безвозвратно унося существование тех, кто не успел до конца позаботиться о своем безопасном исчезновении.
Меня невыносимо раздражала и мучила эта бредовая безудержность пульсирующих сюжетов. Дело в том, что к этой круговерти неоконченных повествовательных ходов невозможно было никак привыкнуть – с тем чтобы миновать, выпустить, перестать обращать на всю эту белиберду внимание. Любое начало с новой силой захватывало меня.
Как долго я грезил этими квадратами, понять было невозможно. Я знал, что появление каждого нового – это очередной шанс заснуть, что стоит мне только удержаться в нем, как чуть позже я окончательно забудусь и провалюсь в успокоительную глубину сна, наконец избавившись от этой невыносимой череды бесполезно пугающих наблюдений.
Затем, в промежутках, стала мерцать мысль, что так дальше нельзя и во что бы то ни стало необходимо окончательно проснуться. Я лежал на животе, зажав подбородком комок жидкой подушки. Конвульсивно оттолкнувшись руками, отжался, вскинул голову – и вынырнул из потока этих пузырьковых сновидений, хрипло вбирая в себя влажную вату духоты, – и трудно уставился на расплывающуюся лужицу лунного света. Меня мутило.
Через несколько осторожных мгновений она, подобравшись на корточках, коротко выглянула в балконном проеме: на полу показался четкий силуэт головки – заостренный углом падения лучей носик. Подождав, световая аппликация двинулась дальше – вырос стебелек шеи. Я тупо смотрел на профиль, на блики на плитках паркета. Чтобы вновь не соскользнуть в морок грез, как выбравшийся из воды пес, я тряхнул головой.