Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Солженицын и евреи

Бушин Владимир Сергеевич

Шрифт:

Вот и сейчас — ошалел. И что дальше? Надо мчаться вслед за Аркашкой, правда? Тем паче, говорит, насчет «морального права сбежать, покинуть родину, у меня никогда (с детства! — В.Б.) не было ни малейшего сомнения». Какие, дескать, могут тут быть сомнения, если Тютчев хотел сбежать, если Гоголь сбежал в Италию (правда, ненадолго), если мой учитель Шкловский сбежал (правда, тут же и вернулся), и вот теперь мой друг Аркашка… Ну, и?.. «Я тупо смотрел на открывшуюся калитку и не трогался с места. Но тем не менее оставался ярым сторонником эмиграции». И яростно агитировал за нее. Уехали все дорогие друзья — Сашенька Галич, Эмочка Коржавин, Левушка Копелев, Васенька Аксенов, Вовуля Войнович. Есть основания полагать, что в какой-то мере именно под влиянием его агитации. Все укатили! А у меня, говорит, «отвращение к советской жизни дошло до предела», но — ни с места! Понимал, что у тех, кого он спровадил, все-таки были

имена, за бугром они имели некоторую известность хотя бы по шумной истории со сборником «Метрополь», что помогло бы им устроиться там, а кому может понадобиться он со своими сочинениями об Эренбурге и Маршаке да с опытом работы в журнале «Пионер»? То есть орудовал он как истинный провокатор.

«Кое-кто из знакомых, — пишет, — уже стал намекать, что мне и самому лучше уехать». В числе этих знакомых был и я, только не намекал, а прямо говорил: «Беня, шпарь! В тюряге же сидишь. Хоть женушку свою пожалей. Дай ей вздохнуть воздухом свободы». Но эти намеки, говорит, «приводили меня в ярость». Странно, намеки-то были продиктованы состраданием. Но скорей всего, дело тут в том, что он понимал: советчики видят его провокаторскую сущность. И он продолжал: «Российский литератор лучше выполнит свое предназначение, конечно же, не здесь, в тюрьме, а — там, на воле!». И при такой-то убежденности — ни шага из тюрьмы на волю.

Мало того, он продолжал философствовать на эту тему и «осуждающее отношение к тем, «кто бросил землю», не прощал даже Ахматовой». Ну как она могла написать такое!

Мне голос был. Он звал утешно, Он говорил: «Иди сюда, Оставь свой край глухой и грешный, Оставь Россию навсегда. Я кровь от рук твоих отмою, Из сердца выну черный стыд, Я новым именем покрою  Боль поражений и обид. Но равнодушно и спокойно  Руками я замкнула слух, Чтоб этой речью недостойной Не осквернялся скорбный дух.

Тут много странного. Например, почему Россия названа грешной? Во-вторых, что, «голос» зовет в безгрешный святой край — где он? В-третьих, откуда и чья кровь не руках поэтессы или, если угодно, ее лирической героини? В-четвертых, что за «черный стыд»? Ведь это чувство благодатное, оно свидетельствует о том, что совесть, честь живы. Аза что стыд-то? Какова его причина? В-пятых, о каких поражениях, об обидах на что тут речь? Непонятно. Наконец, не очень-то ясно, как можно новым именем «покрыть» старую боль? А под стихотворением стоит: «Осень 1917 года». Но та осень 25 октября переломилась пополам на две несоединимые половины. Так в какую из них написано стихотворение? Неизвестно.

Конечно, главное здесь — решительный отказ автора слушать «утешный голос», то есть покинуть Родину. И за этим патриотическим отказам проницательный критик уже ничего больше не видит, никаких недоумений у него нет, это затмевает для него все, он негодует.

И приводит другое стихотворение Ахматовой на ту же тему:

Не с теми я, кто бросил землю На растерзание врагам. Их грубой лести я не внемлю Им песен я своих не дам. И вечно жалок мне изгнанник, Как заключенный, как больной. Темна твоя дорога, странник. Полынью пахнет хлеб чужой. А здесь, в глухом чаду пожара Остаток юности губя, Мы ни единого удара Не отклонили от себя. И знаем, что в оценке поздней Оправдан будет каждый час… Но в мире нет людей бесслезней, Надменнее и проще нас.

Это написано в июле 1922 года. И опять много странного. Так, «бросить землю» может землевладелец, а здесь имеются в виду не те, кто бросил какую-то неведомую «землю», а те, кто бросил родину, сбежал из России. Так и следовало сказать. Например, как Иннокентий Аннинский:

Где б ты ни стоял на корабле, У мачты иль кормила, Всегда служи своей земле: Она тебя вскормила.

Во-вторых, кого автор назвал врагами, терзающими

родину, — царских генералов и иностранных интервентов, пытавшихся закабалить ее, или большевиков, которые спасли Родину? В-третьих, начав обличение с тех, кто бросил родину, автор вдруг перескочила на «изгнанников». Но это же совсем другое: первые бежали сами по своей воле, а вторые оказались за рубежом вынужденно. И многие из них, начиная хотя бы с Овидия, вовсе не заслуживают презрительной жалости. В-четвертых, такой жалости не заслуживает и заключенный, если он осужден несправедливо, а уж о презрении к больному и говорить неприлично. В-пятых, оставив беглецов и изгнанников, автор вдруг переключила свое презрение на «странника», т. е. на путешественника. Да чем он-то еще провинился — хоть Афанасий Никитин, хоть Тур Хейер дал, хоть нынешний наш мореход Федор Конюхов? А есть еще странники по святым местам. В-шестых, непонятно, о каком пожаре тут речь. В 1922 году Гражданская война окончилась. Наконец, как поэтесса могла говорить о своей гибнущей юности, когда ей шел тогда уже четвертый десяток и она была матерью десятилетнего сына? Заключительные строки стихотворения не поддаются внятному объяснения, но можно, в частности, заметить, что очень трудно представить себе, чтобы надменность и простота сочетались в одном лице.

Востроглазый критик и тут не видит ни одной странности, для него главное вот: «Я готов с уважением отнестись к тем, что в нелегком выборе предпочел родину. Но почему надо презирать тех, кто выбрал свободу?» Ну вот получил ты ельцинско-путинскую свободу с доставкой на дом в красивой упаковке с бантиком. Сыт? Доволен?

Наконец, добрался критик Сарнов и до Солженицына. Казалось бы, чего им делить-то? Оба лютые антисоветчики, лжецы и клеветники; для обоих Россия — тюрьма; оба ненавидят Сталина, Горького, Шолохова, почти всю советскую литературу; один во время войны, зная, что они проходят цензуру, рассылал с фронта письма, в которых поносил Верховного Главнокомандующего, второй на того же Верховного измышлял слюнявые эпиграммы; оба одержимы страстью поглощения бумаги; оба лаются самым похабным образом, первый, например: шпана… бездари… плюгавцы… плесняки… собака… шакал… баран… обормот… хорек… скорпион. ит.п. второй: чучело. слюнтяй.г.о.г..к. г….ед… ит.п.; в своем всеохватном вранье оба используют один и тот же убогий прием анонимности, у первого об ужасах советского времени свидетельствуют один врач. один офицер. одна баба. две девушки. водопроводчик. молодой узбек и т. п., у второго — один писатель. один журнал. одна знакомая. одна приятельница. ит. п.

Примечательно, что свою ненависть к Шолохову оба изливают примерно в одних и тех же словах. Как известно, Солженицын после встречи в 1962 году на Ленинских горах руководителей государства с писателями послал Шолохову уж очень любезное, просто льстивое письмо:

«Глубокоуважаемый Михаил Александрович!

Я очень сожалею, что обстановка встречи 17 декабря, совершенно для меня необычная, и то обстоятельство, что как раз перед Вами я был представлен Никите Сергеевичу, — помешали мне выразить Вам тогда мое неизменное чувство, как высоко

я ценю автора бессмертного «Тихого Дона». От души хочется пожелать Вам успешного труда, а для того прежде всего — здоровья!

Ваш Солженицын».

И «глубокоуважаемый», и «Ваш», и объяснение, и сожаление, и восхищение, и пожелание ото всей праведной души… Помните «Письмо ученому соседу», посланное чеховским Василием Семи-Булатовым из села Блины-Съедены? «Извините и простите меня, нелепую душу человеческую, что осмеливаюсь Вас беспокоить своим жалким письменным лепетом.» и т. д. Совершенно в том же пронзительном духе и Александр Исаевич — Шолохову!

Но вот минули недолгие сроки, Хрущева убрали, Ленинская премия Исаевичу, на которую его выдвинул «Новый мира», не обломилась, и ту встречу он изображает уже так: «Хрущев (уже не «Никита Сергеевич». — В.Б.) миновал Шолохова, а мне предстояло(!) идти прямо на него. Я шагнул, и так состоялось (!) рукопожатие. Ссориться на первых порах было ни к чему.» Что за несуразная мысль состоялась — ссориться при первой встречи да еще на высоком приеме! Но готовность ужалить, выходит, уже созрела в нежной душе скорпиона. Вот при такой готовности он и писал: «Глубокоуважаемый Ми.!»

Но дальше: «И тоскливо мне стало.» И Сальери было тоскливо при встречах с Моцартом. Мелким завистникам всегда тоскливо при виде гения.

«.и сказать совершенно нечего, даже любезного». А ведь какой ворох его душистых любезностей мы только что видели, какое амбре вдыхали.

«Земляки?» — улыбнулся Шолохов под малыми усами, растерянный, и указывая путь сближения». А чего растерялся-то классик с малыми усами? Да как же! На правительственном приеме лицом к лицу столкнулся с живым Семи-Булатовым из села Блины-Съедены. Кто тут не растеряется! И хорошо бы сблизиться с таким антиком.

Поделиться с друзьями: