Сомерсет Моэм
Шрифт:
До конца 1950-х годов отношения отца с дочерью были, можно сказать, безоблачными, хотя, как уже говорилось, в целом довольно прохладными, а вот между братьями Моэм, старшим Фредериком и младшим Уильямом, — мягко говоря, непростыми. Уилли, как мы помним, не скрывал своего резко отрицательного отношения к Фредерику, общался с ним редко и неохотно, предпочитая иметь дело не с ним, мизантропом, скептиком и молчуном, а с его обаятельной, веселой и дружелюбной женой — кстати говоря, горячей поклонницей его таланта. Тем не менее Уилли, с его всегдашней тягой к сильным мира сего, с братом не порывал. Но и не завидовать блестящей юридической и политической карьере Фредди не мог, гордости за родного брата никогда не испытывал. Лорд Фредерик Герберт, в свою очередь, не одобрял образа жизни Уильяма; полагал — и не без оснований, — что его нестандартная сексуальная ориентация бросает тень на безупречную профессиональную и общественную репутацию Моэмов.
Вдобавок Фредерик был не только совершенно равнодушен к весомым литературным успехам младшего брата, но относился к ним снисходительно, свысока и нисколько этого не скрывал. Изящную словесность лорд-канцлер и пэр Англии считал делом несерьезным, легкомысленным, тем более — вклад в литературу своего знаменитого брата, и откровенно давал ему это понять. «Дорогой Уилли, — со свойственной ему язвительностью пишет Фредди в одном из редких посланий младшему брату, — возможно, ты и прав, полагая, что пишешь ничуть не хуже Шекспира. Я не мог не обратить внимания, как тебя превозносят в самых неприхотливых изданиях нашей общедоступной прессы. Позволь, однако, дать тебе братский совет: не берись, сделай одолжение, за сонеты».
Находились братья и по разные стороны «политических баррикад». Фредерик симпатизировал Невиллу Чемберлену, который, собственно, и назначил его лорд-канцлером, горячо приветствовал подписанный британским премьером «мирный» Мюнхенский договор 1938 года, считал, как и многие в те годы, что Чемберлен предотвратил войну. Уилли же дружил с оппонентом Чемберлена Черчиллем и к переговорам Чемберлена с Гитлером, естественно, относился скептически. Узнав, что Робин пил чай с лидером оппозиции Уинстоном Черчиллем, лорд-канцлер Фредерик Моэм с кривой улыбкой сквозь зубы процедил: «Что ж, о вкусах не спорят». В свою очередь, и Черчилль, уже будучи премьером, при встрече с раненным в африканской кампании 1940 года Робином поинтересовался: «Как там ваш отец? Любит немцев по-прежнему?»
Когда Фредерик приезжал к брату в «Мавританку» (исходя из вышеизложенного, вообще странно, что братья изъявляли желание ездить друг к другу в гости), он по большей части глухо молчал, выказывая тем самым недовольство увиденным и услышанным. Или же отпускал короткие, по обыкновению ядовитые реплики, неодобрительно глядя на окружающих сквозь монокль. На вопрос одного из знакомых, хорошо ли кормят на вилле, он съязвил: «Простая пища вообще в моем вкусе», чем, разумеется, обидел гордившегося своим поваром брата, к чему, собственно, и стремился. И последний штрих к картине «Брат мой — враг мой». В шестисотстраничной автобиографии Фредерика «На исходе дня» младшему брату, знаменитому английскому прозаику и драматургу, места, по существу, не нашлось: Сомерсет Моэм упоминается на страницах книги лишь трижды, да и то вскользь. Впрочем, немногим больше места уделяется «великому» Фредерику и в мемуарах и записных книжках Моэма. На двух-трех сохранившихся фотографиях, где братья — очень, кстати, друг на друга похожие, особенно в старости, — сняты вместе, они демонстративно смотрят в разные стороны, чем напоминают нашего двуглавого орла.
К категории близких друзей можно отнести уже известного нам Джералда Келли, Годфри Уинна, молодого журналиста, чей репортерский дар раскрылся в основном во время Второй мировой войны, а заодно — прозаика, актера, талантливого теннисиста и бриджиста, к которому Моэм одно время питал далеко не платонические чувства. А также известных английских критиков Десмонда Маккарти, с которым Моэм дружил с войны, и Сирилла Коннолли, издателя журнала «Горизонт», где печатался Моэм, — где он только не печатался! А еще — четырех американцев: Гэрсона Кэнина, Бертрама Алансона, издателя Нелсона Даблдея, Карла Пфайффера, и двух редакторов — исполнительного директора «Хайнеманна» Александра Фрира, который говорил, что Моэм из тех писателей, которых не надо править. «Я напишу книгу и не отдам Вам ее, — писал ему Моэм, — до тех пор, пока она не будет полностью готова для публикации». И, так сказать, «личного» редактора Моэма, интеллектуала, острослова, секретаря трех премьеров — Асквита, Чемберлена и Черчилля, Эдди Марша, который, в отличие от Фрира, Моэма правил, и даже сильно, и которого Моэм за вкус, взыскательность и образованность ценил очень высоко. «Я многим обязан Эдди Маршу, — говорил Моэм в 1954 году Гэрсону Кэнину. — Совершенно уникальное существо. Эрудит. Он проштудировал гранки многих моих книг и не раз спасал мою репутацию, исправляя постыдные ошибки. Он одержим сочинениями своих друзей в том смысле, что придирается к каждому слову; угодить ему невозможно. Он признает только один уровень — безупречный…» А вот что как-то написал
Моэм самому Маршу: «Я иной раз читаю в газетах, что а) я хорошо пишу и что б) я скромен. Те, кто это говорит, мало что смыслят. Хорошо пишете Вы, а не я. Что же до скромности, Ваша правка сродни железным набойкам на нацистских сапогах, что втаптывают мое лицо в дорожную пыль — поневоле будешь скромным…» Под «железными набойками» Моэм, надо полагать, имел в виду въедливость, придирчивость Марша, правка которого на полях моэмовских гранок больше напоминает развернутый критический комментарий.Отдельно следует сказать еще о двух близких друзьях писателя. О прозаике и журналисте, гомосексуалисте со стажем Биверли Николзе, которому Моэм писал нежные письма, начинавшиеся весьма недвусмысленными обращениями: «мой драгоценный» и «мой ненаглядный». И о красавице блондинке Барбаре Бэк, жене известного лондонского хирурга Айвера Бэка. Светская львица, хозяйка одного из самых модных в 1930-е годы лондонских аристократических салонов, где собирались интеллектуалы гомосексуальной ориентации, Барбара была постоянным партнером Моэма по гольфу и бриджу. А еще — его постоянным корреспондентом; с Барбарой Бэк, неизменно веселой, разумной и остроумной, Моэм вел оживленную переписку на протяжении более тридцати пяти лет, регулярно узнавая от нее в подробностях последние лондонские светские новости, в том числе сплетни и интриги, касавшиеся его супруги. Для писателя, жившего на протяжении десятков лет большую часть года вдали от Лондона, где он бывал лишь наездами, такая «осведомительница» была поистине незаменима. «Более близкой и безмятежной дружбы, чем с Барбарой Бэк, — писал Биверли Николз, — у Моэма за всю его долгую жизнь, пожалуй, не было. Их отношения сложились счастливо, были гармоничными, непосредственными и абсолютно безоблачными».
Биверли Николз, кстати говоря, гостил не только у Моэма на вилле «Мавританка», но и в принадлежавшем Сайри «Доме Элизы» в Ле Туке, о чем оставил довольно любопытные воспоминания, остроумно озаглавив их «Дело о бремени страстей человеческих». Приведем, пусть и не вполне к месту, отрывки из этого мемуара, довольно живо передающего царившую в «Доме Элизы» атмосферу, а также отношения в треугольнике «Сайри — Моэм — Джералд».
«В первый же вечер гости собрались в гостиной: Ноэл Коуорд читал свою новую пьесу „Парижский Пьеро“. Джералд развлекал Сайри историей о том, как во время своего недавнего путешествия в Сиам он соблазнил двенадцатилетнюю девочку, посулив ей банку сгущенного молока. Этим рассказом он конечно же хотел ущемить Сайри, говорившую, что от Джералда „веет продажностью“.
В тот вечер они все пошли в казино, которое находилось всего в нескольких минутах ходьбы от виллы. Когда я вошел, меня окликнул Джералд, перед ним на игорном столе возвышалась горка фишек.
— Иди-ка сюда, красавчик, — подозвал он меня, — принеси мне удачу…
В три утра я услышал шум в комнате Джералда, открыл к нему дверь и обнаружил, что Хэкстон лежит на полу в чем мать родила и блюет, а вокруг рассыпаны тысячефранковые купюры. Сзади ко мне подошел Моэм, он был в ярости.
— Что это вы делаете в комнате Джералда? — поинтересовался он свистящим от бешенства шепотом.
Я ответил, что вошел, потому что услышал стоны.
— Он что, звал вас к себе? — не унимался Моэм.
Намек показался мне обидным, и я ответил, что Джералд был не в том состоянии, чтобы кого-то звать или о чем-то просить. Моэм встряхнул меня за плечи и буркнул:
— Убирайтесь… <…>
Отношения между Сайри и ее мужем были напряженными, это чувствовалось. На следующее утро Сайри, войдя в гостиную, перецеловала всех присутствующих со словами: „Дорогой! Дорогая!“ — а затем подошла, в ожидании поцелуя, к мужу. Тот отвернулся. Сайри, однако, не растерялась и сказала:
— Я всегда считала, что Джералд, как никто, умеет смешивать крепкие коктейли. <…>
В воскресенье утром гости сидели за завтраком и читали парижское издание нью-йоркской „Геральд“. Моэм в китайском халате присел к столу, он ждал, когда Сайри, которая в это время завтракала в постели в своей нижней спальне, его к себе позовет. Я тоже сидел за столом и машинально перебирал лежавшие в вазе груши и яблоки.
— Вас что, в детстве не учили, что фрукты в вазе руками не трогают? — недовольным голосом обронил Моэм.
В столовую вошла служанка.
— Мадам кончила завтракать, — сказала она, и Моэм пошел в спальню жены, откуда вскоре послышались громкие, раздраженные голоса.
— Не кричи, пожалуйста! — то и дело доносился до нас голос Моэма. — И не устраивай мне сцен! — Эти слова он повторял очень часто.
Моэм был в бешенстве: сегодня утром он обнаружил на своем туалетном столике счет за выстиранное белье. Прачку Сайри не держала, постельное белье гостей она отдавала стирать в город, а счета за стирку предъявляла гостям. Моэм счел это оскорбительным. Одевшись, Сайри вошла в гостиную и обратила внимание, что одно кресло стоит не на месте.