Сомнительная версия
Шрифт:
— Ну если на один только вечер, — замаслились глаза у Дудина. — Если только на этот вечер, — хихикнул он. — Хотя, впрочем, в вашем обществе я не против и не один только вечер. Я хоть через два дня могу снова прийти, я уж не с пустыми руками приду… — Он отряхнул и оправил свой пиджачок, проследовал в соседнюю комнату, где было уже все накрыто на столе, блистал электрический самовар… На тарелочке был тонко нарезанный сыр, в плетеной корзиночке — печенье.
«Вот была бы у одной из старушек внучка, такая как Люся, вот бы Люся их внучкой была, вот бы славно было», — мелькнула у него шальная, каким-то краем сознания пробежавшая мысль, юркнула мышью в лабиринте извилин, точно испугавшись усмешки, с какой встретил он эту мысль, испугавшись здорового скепсиса,
— Вам какого варенья, малинового или из крыжовника? — обратилась к Дудину Ольга Дмитриевна.
— Совершенно безразлично, какого, — отвечал он, прицеливаясь взглядом на печенье и подергивая себя за мочку уха, чтобы чем-то занять руку, которая так и зудела протянуться к корзиночке. Право же, аппетит его неожиданно заявил о себе при виде этого скромного угощения. Его так и подмывало ухватить бисквитик, прежде чем Александра Дмитриевна поставит перед ним чашку с чаем.
— А вы кем же по профессии будете? — спросила Ольга Дмитриевна.
— По профессии? — вскинул он брови и даже остановил свою руку, которая уже было коснулась корзиночки. — Да разве вам не безразлично, кто я такой по профессии? Разве профессия может быть мерилом достоинства человека?
— Ну все-таки, — настаивала Ольга Дмитриевна. Она сделала в эту минуту значительное лицо и с какой-то неопределенностью пошевелила в воздухе растопыренными пальцами, — все-таки профессия как-то определяет… что-то налагает… Интересно все же.
— Да что она определяет, что она налагает? Что уж тут интересного? — усмехнулся иронически он. — Есть профессии любимые, есть профессии удобные, есть профессии, которыми занимаешься по необходимости… потому что хочется больше зарабатывать. Профессия — это оболочка, футляр, а инструмент души может быть занят совсем иным, вовсе даже и не касающимся профессии. Его извлекают, можно сказать, украдкой. Да-да, именно украдкой, пребывая в тишине и уединении. Всякий ведь боится быть превратно понятым другими…
— А может, вам и наливочки налить? — угодливо предложила Александра Дмитриевна.
Он с готовностью кивнул и, вернувшись к прерванной мысли, словоохотливо продолжал:
— Еще не то время, не те социальные возможности, когда профессия человека всегда в полном согласии с душой. То есть абсолютно не исключено… то есть иной раз и возможна гармония… Но у меня, увы, не тот случай. Должность, которую я занимаю, совершенно для вас неинтересна. Бумажная волокита, цифирь… Трубы, насосы, индукторные муфты… Так себе должностишка.
— Вы, должно быть, составляете какой-то научный труд?
— Нет, зачем же научный труд, я человек простой, отнюдь не ученого склада. Инженеришка, одним словом. А старую литературу я собираю исключительно ради собственного удовольствия, чтобы как-то скрасить, чем-то заполнить жизнь.
— Ах, уж вы, верно, сами сочиняете стихи и только скромничаете признаться нам в этом. Истинные поэты всегда пишут прежде всего для себя. Почитайте что-нибудь свое, не ломайтесь же. Может, вы чего-то стесняетесь? — подбадривала его с добродушной улыбкой Александра Дмитриевна. — Ну стоит ли, право же, смущаться двух безобидных старушек? Ну стоит ли? Я вам, позвольте-ка, еще немного наливочки налью. Смородинная!
Дудин с удовольствием выпил и вторую рюмку, причмокнул губами, хмыкнул, слегка откинулся на спинку стула и стал негромко, с выражением читать:
Помню ночь, и песчаную помню страну, И на небе так низко луну. И я помню, что глаз я не мог отвести От ее золотого пути. Там светло и, наверное, птицы поют, И цветы над прудами цветут…— Так это ведь Николай Гумилев, — замахала руками Александра Дмитриевна и засмеялась. — Ах, шутник вы этакий, — лукаво грозила она пальцем Дудину. — Я прекрасно знаю на память почти
всех акмеистов. Когда-то я работала в Одукросте художником. Заведовал ею тогда один из учеников Гумилева талантливый поэт Нарбут. Кстати, почему его теперь не переиздают? Как вы полагаете?— Вы знаете, — ответил Дудин, — я мог бы с таким же успехом задать вам этот же вопрос. Его поэтические перлы, те немногие книжки, что изданы в двадцатых годах, стали ныне редкостью. Упоминания о них нет нигде, даже не занесли его сборники в букинистические каталоги. Может, их составители и сами не слыхивали об этом поэте. Валентин Катаев недавно писал о нем в романе «Алмазный мой венец».
— Да-да, я читала, — ухмыльнулась косо Александра Дмитриевна. — Кое-что там, правда, несколько не совсем достоверно. Но все же передана подлинная атмосфера двадцатых годов, время возрождения русского ренессанса. Поэты того времени хоть и жили порой впроголодь, издавались мизерными тиражами, но писали зачастую лучше многих нынешних, за сборниками которых вряд ли будут гоняться потомки через сорок, пятьдесят лет.
— Да, — проронила Ольга Дмитриевна, — тощий Пегас всегда оказывается быстрее, и ему легче взобраться выше. Кто жил мало и на износ, сгорал в творчестве, те живут вечно. Счастливые и сытые, увы, не пишут хороших стихов.
— Что же, по-вашему, надо держать современных поэтов на диете? — усмехнулся Дудин.
— Не знаю, на диете или на чем другом их надо держать, но теперь о них рассуждают в прессе и пишут монографии критики больше, чем читают и спорят сами читатели. Ведь поэзия, мне кажется, должна расширять нашу способность чувствовать сострадание к другим. Быть глубоко личной и вместе с тем задевать всех, ранить. Да, именно ранить, а не сыпать построчно рифмованными красивостями. Недаром говорится, что, скорее, можно у Геркулеса отнять его дубинку, чем у Гомера перефразировать хоть один его стих. Печать личности лежит у него абсолютно на всем. Печать громадной личности видна и на всех стихах Маяковского; он был поэтом сложной судьбы.
— Значит, дело не только в диете, но прежде всего в личности, — заметил с иронией Дудин.
— Конечно же в личности! Отсюда и неустанный поиск новых форм, и не оставляющая равнодушным яркая индивидуальность. Языки сложились раньше грамматики, природа делает человека красноречивым, когда у него большая страсть. Кто действительно горит сердцем, тот видит вещи в несколько ином свете, чем остальные люди; все дает тогда повод к быстрому сравнению и метафоре.
Дудин поболтал еще некоторое время с дамами и вежливо распрощался. Он условился, что зайдет к ним вечерком через три дня. Ему казалось, что удалось все же завоевать их симпатию. Время, которое он потратил на отвлеченные разговоры, отнюдь не прошло даром, а сослужит еще свою пользу.
Когда он покинул дачу, на улице была уже ночь. Небо густо обложило звездами, кругом стояла мертвая, бестревожная тишина. На пустынной улице ему не повстречался ни один прохожий. Все же по памяти удалось разыскать дорогу обратно на станцию. Несмотря на то что веревка от связки с книгами больно резала ему руку, а груз с правой стороны был несколько больше и бил на ходу по ноге, он поспешил на станцию от дома старушек споро, легко. От сознания, что все его треволнения остались позади и он стал обладателем новых раритетов в его коллекции, ему хотелось петь. Но, увы, ни сейчас, ни дома не с кем было поделиться своей радостью, рискни он в порыве чувств на это.
В электричке, что шла в Москву, народу было мало в столь поздний час. Он достал из портфеля книгу Минцлова «За мертвыми душами» и принялся читать, чтоб немного успокоиться:
«…Собирать книги и предметы старины так, как это делается всеми нашими любителями, — неинтересно», — писалось на первой странице.
«…Газетные объявления, аукционы, антикварные магазины — вот все источники, из которых черпают они свои приобретения. Путь дорогой, не всякому доступный и суженный до последних пределов; в нем нет творчества, это путь бар, привыкших, чтобы жареные рябчики сами валились им в рот.