Соната
Шрифт:
Оксанка кокетливо садится на диван.
Да, он действительно забыл закрыть дверь. Это всегда случалось с ним, когда он, боясь потерять рвущуюся наружу мелодию, хотел, прибежав с улицы, тут же ее проиграть. Ему стало неприятно от мысли, что кто-нибудь, проходя мимо незапертой двери, мог услышать его песню.
Сережка смотрит на улыбчивое лицо подруги, на карие, звучащие для него музыкой Шопена глаза, на белую блузку, прическу «под мальчика», и ему кажется, что невидимый шприц вытягивает из него прежнее неприятное ощущение.
– А ты знаешь, Сережка, я вовсе не жалею о том, что не поступила в хореографическое училище, – стала говорить Оксанка, продолжая вчерашний
Сергей, улыбаясь, одобрительно кивнул головой.
Оксанка походкой балерины вышла на середину комнаты, остановившись под трехплафонной люстрой. Когда она грациозно шла, на нее, стройную, голенастенькую, было приятно смотреть, и она знала, что Сережке очень нравится ее «играющая», как меха баяна, юбочка – так он назвал ее.
Девочка, шутливо посерьезнев, подняла руки, как это делает массовик-затейник.
– Прошу превратиться во внимание и сосредоточиться на мне! – не без усмешки приказала она. – Первое упражнение: бризе! – произнесла она и, подпрыгнув, развела руками.– Баллоне! – подпрыгнула на одной ноге и чуть не упала – коврик скользнул по паркету. – Последнее: дегаже! – Переминается с ноги на ногу, потом вдруг присела на корточки и засмеялась: – А это… это я не умею. Концерт окончен – прошу дать занавес!
Сергея не интересовало: верно ли она это выполняет, ему хотелось, что бы она всегда так дурачилась и шутила, сама радовалась и других смешила. С ней, Оксанкой, подумал он, всегда весело!
«Ты прекрасна, Оксанушка! Мне хорошо с тобой, словно ты моя родная сестренка!»
– В зоопарке сегодня была. – Опять села на диван. – Бегемота видела. Сидит в бассейне, лежебока, одни глаза торчат над водой как перископы. Хитро так смотрит на меня, словно спрашивает: ты чего это без печенья ко мне пришла? Дикобраза видела с длиннющими иглами. Один гражданин с симпатичными усиками – зоолог, вероятно, – сказал, что есть и некоторые люди, обросшие такими невидимыми ядовитыми иглами, которыми они всех жалят. А медведь мечется по клетке, зло смотрит на посетителей и говорит словно: эх, ребята-люди, у вас хоть два выходных, а у меня – ни шиша! А за вольерой, знаешь, кого я видела?
– Представителя северной фауны – оленя.
– Олень, кстати, облокотиться на парапет не может! Я просто неверно сформулировала, но это был Володя Сивушкин. Он изучал типаж: очень внимательно, вприщур глядел на пузатого дяденьку с двойным подбородком – вероятно, мясник. Я подошла, и Володя показал мне рисунки в альбоме. Там было очень много пейзажей, эскизов, а в самом конце – уникальная коллекция центавров. Ну, например, голова того мясника с двухэтажным подбородком, а туловище бегемотье. Или: миловидная девушка с глазками ангелочка, а он взял и пририсовал к ней змеиное туловище. Одним словом, у него в альбоме много животных с человечьей головой.
– Как бы гибриды.
– Вот-вот. Спрашиваю: «Зачем это тебе?» – «Ты знаешь, отвечает, я три года искал их в зоопарках и других местах. Каждый день охотился за ними.» – «И что же, спрашиваю, ты будешь делать с этими получеловеками?» – «А вот, если стану художником, напишу огромную картину-фантасмагорию. На Земле должны жить люди, а не какие-то центавры!»
И захотелось Сережке в эти минуты увидеть своего друга – он его очень любил. Даже показалось: вот открывается дверь –
и на пороге веселый, улыбающийся Силушкин.– Представляешь, Сереженька, он хотел написать письмо Рейгану, но передумал, сказав: « Хоть он и господин президент, но все-таки маленькая шестеренка в механизме капстроя. Большущие, говорит, шестерни – толстосумы, бизнесмены, то есть жадные мира сего, – приводят в действие этот механизм. А войны, говорит, агрессии, борьба за рынки сбыта – это как бы смазка для ржавеющего этого механизма.» А вообще-то, он, Рейган, – самый отъявленный пацифист! А Пентагон, этот военно-промышленный пятиугольник, – это змеиный серпентарий… Потом мы с Володей говорили о компьютерах, о перестройке, о новой школьной реформе. И я сказала, что всем учителям надо знать: трудных учеников не бывает, есть труднейшая к их сердцу дорога; пора перекинуть мост понимания, чуткости и доверия через реку отчужденности! Хорошо сказала – верно? Это можно было бы сказать с кафедры или высокой трибуны!
Сергей, как святыню, взял что-то белое с письменного стола, подошел к Оксанке.
– Возьми. – Он взволнованно протянул большой белый конверт с пластинкой, будто это было самое сокровенное в его жизни письмо, в каждой строчке которого билось, как сейчас, его сердце. Это были волшебно звучащие, лечащие человеческие сердца и души сонаты Бетховена: «Лунная», «Патетическая», «Аппассионата», «Аврора».
Оксанка нежно, как дитя, прижала к груди пластинку и тихонько, как брата, поцеловала Сережку – мальчик, едва не плача от счастья, почувствовал: теплый лепесток розы коснулся его щеки.
Он рад был, что она молчала, и это молчание было для него счастьем, и он смотрел на девочку как на божество, которое никогда и ничем не обидит.
«Как жаль, что я не умею рисовать. Я бы хотел нарисовать тебя, Оксанушка, – нежная соната моего сердца!»
3
Интересную книгу о Николло Паганини прочитал Сергей. Уставшая мать спала, а он на цыпочках вышел на кухню и до утра, сочувствуя и страдая, жил судьбой великого маэстро. Порой ему казалось, что он смог бы повторить эту жизнь. Потом он прочел статью в газете, в которой автор на основании подлинных документов и фактов доказывал, что Паганини был очень обаятелен и даже по-своему красив – там же, над монографией-статьей, помещался портрет великого скрипача.
«Кому же из современников – а может быть, коллег – понадобилось так оклеветать имя гения, сделать его уродцем, чуть ли не колдуном? – рассуждал Сережка, выходя из метро. – Искусство должно жить без зависти! Паганини играл на скрипке, звуки которой проникали в сердца. Он хотел сделать людей добрее, чище, искреннее. В душе каждого человека есть струны, пусть же они не ржавеют, а всегда звучат музыкой добра!»
Он стал думать о книгах. Каждая прочитанная книга ложится в ячейку памяти, ни одна из которых не должна пустовать – словно соты, заполненные медом знаний.
Какой-то внутренний тормоз вдруг резко остановил ход его мышления, и он вспомнил, как однажды, все так же философствуя-размышляя, чуть не попал под самосвал. Водитель, потрясая булыжниковым кулаком, кричал: «Кусок долбошлепа – жизнь надоела?!» Пешеходы, увидев бледно-испуганного мальчика почти у самых фар машины, вспомнив своих детей и внуков, громко, волнуясь, заговорили, словно заочно воспитывая своих чад, а он подумал о матери: она бы не вынесла эту трагедию. Самосвал с бульдогообразной мордой мог навсегда перечеркнуть его жизнь. И он подумал о поэтах, художниках, композиторах, о всей ученой братии, которые, не взирая ни на что, мыслят везде и всюду.