Сопка голубого сна
Шрифт:
Пистолет мне дал Ольдек Юргелевич. Он пригласил меня с собой однажды за город, в район Натолина, где его дядя управлял заброшенным имением. В старом доме были большущие подвалы, и в одном из них мы оборудовали тир. Именно Ольдек открыл у меня талант к стрельбе. Я попал в мишень с первой попытки и потом тоже редко когда мазал. Вообще я обращался с пистолетом, как со старым приятелем, Ольдек верить не хотел, что я никогда раньше не держал оружия в руках. В то имение мы потом еще много раз ездили упражняться в стрельбе.
Четвертого февраля Каляев убил бомбой в Москве великого князя Сергея. Это известие произвело в Варшаве огромное впечатление. Ходили всякие слухи, в частности о том, что на месте покушения какая-то старушка подошла к жандарму:
— Скажи, голубчик, что случилось? Кажись, убили кого-то?
— Проходи, бабка, проходи. Кого надо, того и убили.
А у Цедергрена меня после двухнедельной переподготовки перевели в монтеры. Я подобрал себе в помощники смекалистого парнишку, делился с ним чаевыми, и мы сами решали, когда закончить рабочий день. Я теперь зарабатывал 35 рублей, сестру Халинку, которая окончила только шесть классов гимназии, устроил телефонисткой. Я отдавал все жалованье матери, себе оставляя только чаевые,
В апреле Ольдек пришел, как всегда, в ту квартиру на Журавью, куда мы перенесли типографию, а там его поджидали жандармы. Ольдек выстрелил, жандарм ответил и ранил его смертельно. Привезли его в больницу Младенца Иисуса, где он и скончался. Отец Ольдека служил в городской управе, и поэтому его разрешили похоронить, при условии, что не будет никаких демонстраций. Партия обещала. Тело выдали из больницы около пяти утра, и траурный кортеж тут же двинулся по пустым улицам Варшавы под эскортом полиции, немногочисленные, вроде бы случайные, прохожие снимают шапки и присоединяются. Идут молча, без музыки и пения, по бокам полицейские — впечатление жуткое. Присоединяются все новые группы людей, так что на кладбище Повонзки пришло уже несколько сот человек. В полном молчании поставили гроб у открытой могилы, и тогда я, среди мертвой тишины, набросил на гроб красное знамя. Шпики кинулись ко мне, потому что я выдал себя этим как член партии. Хотели меня арестовать, но я нырнул в толпу. Полиция проявила странную пассивность — как оказалось, меня решили взять дома.
Первомайскую демонстрацию организовали вместе ППС, СДКПиЛ и «Пролетариат». Мы собрались на площади Витковского, потому что все происходило главным образом в районе Сребряной и Желязной улиц. К нашей колонне, шедшей по Желязной в сторону Иерусалимских аллей, присоединялись отдельные лица и братские организации. На транспарантах виднелись лозунги: «Да здравствует Первое мая!», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». В демонстрации участвовало несколько тысяч человек. Я, член «Пролетариата», шел с товарищами под своими знаменами и транспарантами. Во главу колонны выдвинулась ППС. Было много детей и женщин, потому что день выдался прекрасный. Когда колонна дошла до Иерусалимских аллей и свернула на Маршалковскую, нам преградил путь отряд конницы... Началась суматоха, одни пытались бежать, другие удерживали, «стойте, не бойтесь», «ничего нам не сделают»... Заиграли горны. У меня было при себе оружие, и я пытался вместе с несколькими товарищами пробраться вперед. Но народ толкается, пытается бежать, песня рвется, одни еще поют, другие уже кричат. Вдруг раздается залп. Один, другой, третий... Многие падают. Другие бегут к заставе. Я бегу в сторону площади. Чувствую, что у меня немеет нога. Гляжу, кровь. Оставляю на тротуаре кровавые следы. Захожу в подъезд. Сажусь на лестницу. Весь носок в крови, но боли я не чувствую. Меня увидела дворничиха, принесла полотенце. Ранение в ногу, причем любопытное: входное отверстие вроде бы направлено на кость, но пуля ее не задела и вышла сзади, оставив большую рану на ляжке. Я перевязал ногу, доковылял до извозчика и поехал к тетке, которая жила во дворце архиепископа на Медовой, снимая комнату у его лакея. Там я провел десять дней, рана зажила, и я начал выходить.
На первомайскую стрельбу по безоружной толпе ППС ответила террористическим актом, бросив бомбу на Маршалковской, между Хмельной и Иерусалимскими аллеями, в проезжавший казачий патруль. Взрыв был ужасный. По всей мостовой валялись куски человеческих и лошадиных тел.
Деятельность партии сильно активизировалась. Всех охватило лихорадочное возбуждение. Не проходило дня без бурных событий. Пролетарии требовали восьмичасового рабочего дня, повышения заработной платы, улучшения условий труда... Партия пыталась руководить этим движением, но забастовки вспыхивали стихийно. Часто мастеров вывозили на тачках, не всегда за дело. Обе стороны обращались к партии, ища справедливости. Партия посылала своих людей, которые разбирались в конфликте. Людей посылали с охраной. Я состоял в такой охране. Например, на фабрике Конрада Ярнушкевича часть рабочих хотела бастовать, а часть нет. Когда мы туда прибыли, хозяин пытался по телефону вызвать полицию, но я отрезал телефон. На одном кожевенном заводе выступала Роза Люксембург, мы ее охраняли. На Шульцовщине или на Пельцовщине были большие нефтяные склады Нобеля. Тамошние рабочие обратились к партии с просьбой помочь организовать забастовку. Партия послала Гутека и двух для охраны — меня и Ежи Килачицкого. Во время митинга, когда Гутек, стоя на бочке, говорил речь, кто-то крикнул: «Полиция!» Рабочие посоветовали нам выйти через боковую калитку и повели нас. Тогда администрация, чтобы нас задержать, спустила с цепи огромных датских догов. Все от них поубегали кто куда, а они кинулись за нами вдогонку. Территория большая, до забора еще далеко, а собаки рядом... Килачицкий крикнул: «Стой!», и, когда собаки подбежали, мы их пристрелили. Потом рассказывали, что администратор, не то швед, не то немец, ужасно сокрушался, говорил, что предпочел бы выполнить все требования рабочих, чем потерять этих собак... Кстати, именно Килачицкий «приобщал меня» к терроризму, мы с ним вместе взрывали телефонную станцию Цедергрена на Королевской, потом он убил Иванова, директора Варшавско-Венской железной дороги, сидел в тюрьме Павяк, и я слышал, что он был одним из десяти участников знаменитого побега, когда по приказу ППС Юр-Гожеховский выкрал их, переодевшись жандармским ротмистром.
В день Ивана Купалы Варшавское
общество гребцов устроило праздник на реке, мы там были с матерью и с сестрой, возвращались на извозчике. На углу Маршалковской и Свентокшиской я вдруг соскочил с пролетки, словно меня вытолкнула какая-то сила. Мать изумилась: «Бронек, что с тобой?» Я помахал им рукой, все, мол, в порядке, поезжайте, а сам пошел к Вардинскому. В ту ночь за мной на дом приходила полиция, меня искали со дня похорон Ольдека Юргелевича, выясняли, как зовут, где живу... С этого момента я перешел на нелегальное положение.А что касается предчувствий, то должен сказать, что и потом не раз внутренний голос предупреждал меня об опасности. В то же лето, например, сижу я однажды у знакомых, беседуем, вдруг я встаю и начинаю прощаться. Меня не отпускают, а я ни в какую, мне надо срочно идти, и все тут. А спустя четверть часа после моего ухода туда нагрянула полиция. Так бывало много раз. Недавно, например, в буран я подъехал к незнакомому дому и вдруг чувствую: здесь нам угрожает смерть. И в самом деле, мы попали в разбойничье логово, нас пытались убить, но я был начеку, и только поэтому мы спаслись. Я точно знаю, что наделен таким инстинктом, сигнализирующим опасность, но не знаю, как он действует и почему иногда молчит. Этой зимой, например, я разделся на морозе, закутался в мех и спал как младенец, безо всяких дурных предчувствий, а ночью на нас напали волки, целая стая, задрали коня, а мы чудом спаслись... Так вот, перейдя на нелегальное положение, я вынужден был все поменять — фамилию, адрес... Исчез Бронислав Найдаровский, появился Януш Мушкет, жил с рабочими при трактире на Серебряной или у случайных знакомых, чаще всего у одной еврейской семьи на Валицове, встречался с Вацлавом Езеровским, представителем центрального комитета в баре Вальдшлексена на Ясной и от него получал инструкции. Был всегда готов действовать. Люди в Варшаве жили тогда по районам, привязанные к своим трактирам, где им отпускали в кредит, встречались со своими и жили жизнью своей среды.
Прежде всего меня направили на операцию по разоружению всякой шпаны и бандитов, так называемых «кнаяков», которые, подделываясь под боевиков из различных организаций, грабили сберегательные кассы, почты, банки и просто зажиточных граждан.
Потом меня послали на еврейскую свадьбу, где ожидалась крупная драка. Из ППС был Фелек и Лихта Обратчик, Обратчик от слова «обратно», проще говоря — дезертир. Жених был членом партии. Во время свадьбы собирали, как водится, среди гостей деньги для молодых, и тут брат невесты, позор семьи, пришел с несколькими альфонсами, и они пытались стащить часть купюр с подноса. Их поймали, поколотили и вышвырнули на улицу. Избитые альфонсы поджидали около дома и, когда гости стали расходиться, накинулись на них с ножами, мы начали стрелять, альфонсы разбежались с криком: «Социалисты наших бьют!» Тогда все жулье — медвежатники, квартирные воры, карманники — двинулись на социалистов при поддержке полиции, полиция платила им по полсотни за каждого социалиста — убитого или пойманного. Это уже было чересчур. Кожевники с Воли пришли как на работу — в кожаных передниках — и начали палками и ножами прорабатывать шпану на Воле и в Старом городе. Там было много публичных домов, в Варшаве в ту пору проституция цвела пышным цветом. Ну и начался настоящий разгром борделей, летели на улицу зеркала и перины, барышень не трогали, для себя не грабили, найденные деньги рвали на глазах у всех. Это длилось с неделю. Полиция не вмешивалась, думая, что все кончится еврейским погромом, да не тут-то было. Публичные дома переехали из Варшавы в Отвоцк, Милосну и дальше, а шпана сдалась.
Затем стачечный комитет Союза работников почты и телеграфа обратился к партии с просьбой поддержать их забастовку каким-нибудь террористическим актом. Решили взорвать распределительную станцию, соединяющую кабелем Российскую империю с Западом. Я был назначен одним из пяти участников операции. Две тумбы, стоявшие на Королевской напротив Саксонского парка, взлетели в воздух.
Затем — и это был уже мой последний подвиг — мы с Франкой и Янеком Касареком выкрали из казармы пехотного полка на Мокотове тридцать ружей с боеприпасами. Ночью, когда в карауле стоял знакомый Франки, она с ним кокетничала около забора, а я тем временем на задах кордегардии вытаскивал в окно ружья и передавал Касареку через дыру в заборе. Вся операция заняла не больше пяти минут. Затем Франка попрощалась со своим солдатом и пошла по улице за угол, откуда вместе с Янеком потащила ручную тележку, прикрытую брезентом. Я приладил оторванную доску в заборе и поспешил вслед за ними. Когда они прошли шагов триста, их остановил городовой: «Вы что шляетесь по ночам? Что тут у вас?» Поднял брезент и при виде ружей остолбенел. «Вот это контрабанда!» Он поднял к губам свисток, который каждый из них носит на шее на красном шнурке. Но свистнуть не успел — я подбежал сзади и стукнул его по затылку рукояткой браунинга. Он свалился. Мы оттащили его в канаву, где было совсем темно, и двинулись со своим грузом на Черняковскую, которая задами огородов выходила на берег Вислы.
Назавтра в кафе Вальдшлексена я сообщил Езеровскому, что он может получить на Черняковской тридцать ружей с двойными патронташами, по сто патронов к каждому ружью. От радости он опрокинул свою чашку кофе. Потом, когда мы вышли на улицу и я ему все подробно рассказал, он помрачнел. «А городовой жив остался?» — «Не знаю».— «Плохо дело, это пахнет виселицей. Убийство полицейского при грабеже военных ружей. Тебе необходимо бежать за границу». Франку и Касарека он отправил на периферию, а меня с хорошим паспортом и деньгами к боцману Шибаршидзе в Одессу. Шибаршидзе пристроил меня на пароход «Таврида» помощником кочегара.
О плавании по Черному, Эгейскому и Адриатическому морям рассказывать не буду. Я торчал в самом низу парохода, в машинном отделении, света божьего не видя, и надрывался в адской жаре от Одессы до самого Рима.
В Риме мне повезло, я получил работу помощника библиотекаря в польской библиотеке. Но Рим мне не нравился. Языка я не знал, был как немой, не мог беседовать с людьми, узнавать от них что-то, читать, поэтому очарования Италии я не почувствовал, вся страна показалась мне одной сплошной торговой компанией по продаже собственного прошлого. В библиотеке я познакомился с художником Северином Врублевским. Мне Италия не нравилась, потому что я ее не знал, а ему, потому что он знал ее слишком хорошо и она ему приелась. Мы оба мечтали попасть в Париж — центр искусства и культуры, пуп земли. После двух недель работы в библиотеке я уволился, и мы с Врублевским потопали в этот центр.