Сопка с крестами
Шрифт:
– Чем могу служить? Садитесь, пожалуйста.
"Да, я понимаю, - говорит она свободными легкими движениями, - я понимаю, здесь каторга... И все-таки я красива и молода..."
– Я здесь в качестве члена географического общества. Видите ли... Вот открытый лист.
Он берет протянутую бумагу и читает, не то удивленно, не то внимательно подняв брови. И постепенно привычное выражение слегка меняется, и в него входит новое выражение, что и она с этого момента включается в тот неуклонный порядок, представителем и слугою которого он здесь является.
– Так-с... содействие... Но чем я могу быть полезен?
–
– она подыскивает слова, - мне поручено, между прочим...
Натянутая струна тонко звучит, каждую секунду готова лопнуть...
– ...в данный момент мне необходимо собрать данные и наблюдения метеорологических станций, такие данные, которые не укладываются в обычные цифровые отчеты... Между прочим, меня чрезвычайно интересует вопрос: производятся ли у вас глубоко почвенные термические измерения? Ведь у вас тут рудники и метеорологическая станция?
Официальное выражение понемногу сползает с его лица, глазки сделались маленькими и глядят щелочками.
"Кончено!.." - бьет молотом... Застывшая темная ночь, длинный арестантский халат, поникшая голова, усталые печальные глаза... "Кончено!.." Она опускает ресницы.
В комнате дрожит смех, раскатистый, веселый.
– А не боитесь вы ездить одна? А?
– Чего же бояться?
– Н-но... Все-таки... Нда-а. Пойдемте-ка чай пить.
Он подымается, ловко щелкает каблуками и пропускает ее вперед. Она идет, как сомнамбула, среди мертвого холодного тумана... "Ручка земле предалась... земле, земле предалась... почернела... рассыпалась..." Ночь и усталые печальные глаза... А на губах улыбка, в глазах звезды, и на щеках играет румянец...
– Я вам должен откровенно сказать: в метеорологии смыслю столько же, сколько сазан в Библии... Хе-хе-хе!..
– Но позвольте, у вас же метеорологическая станция, и вы заведуете ею.
– Вот то-то, что не заведую, а заведует тут политический каторжанин... вечный.
Она смотрит на него широко раскрытыми глазами, как будто слово "вечный" слышит впервые и впервые понимает весь ужас его.
– Два раза в день, утром и вечером, под конвоем его водят в будку тут в десяти шагах. Так вечно и будет ходить, десять, двадцать лет...
Десять, двадцать, тридцать лет - ночь, поникшая голова, усталые глаза, фонарь...
Ей трудно дышать, но по-прежнему улыбка на губах и играет румянец.
– Его превосходительство господин губернатор также в том ученом обществе?
– Как же. Подпись его вы же видели. Он - почетный член.
– А не знавали ли вы чиновника особых поручений при губернаторе, Арсеньева?
– Да, знакома... На вечерах танцевали вместе... Отлично танцует.
– Он, изволите ли видеть, сватался за племянницу моей свояченицы... С положением человек...
Они степенно и мирно беседуют об общих знакомых, о фаворитах губернаторши, и надо пить чай с печеньями, которые тут - роскошь, и нельзя сказать, нельзя напомнить о том, что наполняет все существо. Надо предоставить события естественному течению.
– Вы когда же думаете обратно?
– Сегодня же думаю... От вас зависит, как дадите нужные сведения. Я еще хотела спросить, не делаются ли у вас геологические изыскания при прохождении рудников...
– Но я, ей-богу же, ничего не понимаю...
– взмолился полковник, подымая плечи.
– Да вот я сейчас
Он похлопал в ладоши. Вошел надзиратель.
– Распорядитесь, чтоб привели номер тринадцатый... да с усиленным конвоем, - кинул он вдогонку.
Комната, окна, стены, самовар, стол куда-то далеко отодвинулись, сделались маленькими и неясными; о чем-то говорили, и голоса ее и его доносились издалека, слабые и тонкие. Надо было крепко сидеть и делать целесообразные движения, и нужно было продолжать говорить и впопад отвечать, и это странное состояние отделенности, отодвинутости от вещей, от реальной обстановки тянулось медленно и страшно.
И вдруг оборвалось стуком сапог и замелькавшими в глаза серыми шинелями.
Все произошло как-то уж очень просто. Сначала шум и топот, потом шесть пар солдатских глаз, шинели, приклады и...
Она не смела поднять глаз, а когда подняла, - в аршине от ее лица изумленно глядело знакомое, обросшее и теперь еще более исхудалое лицо, чем тогда, ночью.
Но что было самое страшное, это - смертельная белизна, которая стала его покрывать. Побелел лоб, выступили на белизне большие глаза, видно было, как стали белеть заросшие щеки, и тихо, чуть заметно вздрагивали побелевшие губы.
"Упаду!.."
И она чувствовала приторную слабость, охватывавшую ноги, руки и подступавшую к сердцу, тихо и редко бившемуся.
"Упаду, и все кончено!.."
И в смутном тумане прозвучал голос начальника. До нее дошел только зловещий звук слов, без содержания. И только секунду молчания спустя она поняла, что он просто сказал:
– Вот член ученого общества, состоявшего под покровительством высочайших особ, просит дать ей некоторые указания... Садитесь.
Подвинулась по полу табуретка, и по обеим сторонам ее обвисли длинные полы серого халата, а по полу чернели плохо обметенные от снега шесть пар громадных неуклюжих сапог.
Опять несколько секунд молчания.
– Вам позволите чаю?
– Пожалуйста.
Знакомый, невыразимо милый голос. В комнате раздражающе стоит высокое, торопливо-звонкое треньканье. Ах, это носик чайника трепетно бьется о край стакана. Она на минуту отнимает чайник и снова пытается налить, и снова звонкое треньканье. Нет, она не может налить ему.
Она ставит чайник на стол, глядит прямо в лицо и смеется. И он улыбается. И с обоих разом спадает удручающая, давящая тяжесть, и они начинают говорить друг с другом быстро, страстно, совершенно забыв обстановку, опасность быть каждую секунду открытыми. Они говорят о температуре, о давлении, о гигроскопических измерениях, о геологических напластованиях в рудниках, но в этом странном, причудливом, изломанном и непонятном разговоре они говорят о солнце, о счастье, о любви, о свободе, о покинутых, о друзьях, о погибших.
Начальник закуривает папиросу и смотрит на конец своего носа. Чернеют неуклюжие сапоги, тупо, как стена, смотрят шесть пар глаз.
Мысль, что _он_ - тут, возле, что она говорит с ним, слышит звук его голоса, глядит в его милые, грустно радостные глаза, охватывает ее безумием... Броситься к нему, охватить его, обнять, целовать, гладить дорогое лицо, да ведь это - закон, необходимый, ненарушимый закон мира, нарушение которого - преступление, проклятие, которое ничем никогда не стереть. И она сидит в полуаршине от него и говорит: