Сорочья усадьба
Шрифт:
Из письма дедушки с очевидностью выходило, что он ничего не знал о том, о чем и я узнала совсем недавно: в конце девятнадцатого века среди британской аристократии татуировки были в большой моде. И мужчины, и женщины толпами стекались в ателье татуистов Лондона, где, возлежа со всеми удобствами, отдавали свою кожу в распоряжение художникам иглы и туши. Принц Уэльский делал свою татуировку в Израиле, потом еще одну в Японии; своим сыновьям он посоветовал посетить того же японского мастера, и те были очень ему благодарны.
Меня часто спрашивают, больно ли делать татуировку. У меня на этот счет только один ответ. Конечно, черт побери, больно. Но это длится недолго, зато результат получаешь навсегда, поэтому последующее удовольствие с лихвой покрывает боль. Многие говорят, что это и не боль вовсе, что очень скоро слабая боль сменяется приятным щекотанием — кайф, да и
Почти все наколки делал мне Роланд, он же почти задаром сдал мне квартиру над своей мастерской. Он рассказывал мне байку про девиц с голыми животами, которые полчаса стояли перед его витриной, хихикая и споря по поводу рисунков: ну никак не могли что-нибудь выбрать. А потом все заказали чуть пониже поясницы один и тот же рисунок, что-то абстрактное, словно племенное клеймо, и ему пришлось работать, как на конвейере. Роланд назвал эту наколку «шлюхина печать». Еще он не любил делать татуировку, когда человек не продумал как следует, чего он хочет; Роланд считал, что такой человек, скорей всего, пожалеет об этом и захочет потом уничтожить ее. Он отдавал должное кельтским татуировкам в виде нарукавных повязок в расцвет стиля «грандж» в девяностые годы, но предпочитал работать, когда ему приносили оригинальный рисунок, который можно было несколько упростить, стилизовать, или человек приходил к нему, зная, чего ему хочется, и они вместе, порой не одну неделю, сначала на бумаге вырабатывали окончательный вариант, пока не находили идеальный образ.
Лично мне хочется, чтобы мои татуировки производили впечатление ярких, живых, энергичных картинок и без какой бы то ни было «готики» или «тяжелого металла». Я предпочитаю либо уникальные композиции самого Роланда, либо старомодные «нашивки», какие делали себе матросы в самом начале двадцатого века: сердечко, трилистник, ленточка. Обожаю дух времени, который несут с собой подобные наколки, когда никто из женщин, кроме цирковых дам, татуировками не щеголял. Некоторые из моих татуировок откровенно женственны — летающие чашечки, яркие цветочки.
Роланд говорил, что ателье татуировок существовало здесь еще в те времена, когда дом только построили, то есть в восьмидесятых годах девятнадцатого века. Дом стоял совсем рядом с портом, и каждое утро я просыпалась под стон и скрежет огромных кранов, которые склонились над водой, как огромные насекомые-богомолы, разгружая стоящие у пирса корабли или нагружая их углем и бревнами, доставляемыми по железной дороге с западного побережья. В девятнадцатом веке таких кранов не было, но в порту все так же кипела работа, а моряки сходили на берег и отправлялись по кабакам и публичным домам в поисках приключений, которые хоть на краткий миг могли скрасить их однообразную жизнь. Когда Роланд вселился в это помещение, бывшее прежде лавкой скобяных товаров, и стал отдирать со стен обои, он нашел там слой, весь покрытый нарисованными от руки образцами татуировок, популярных в то время, например, корабли и якоря, морские чудовища и английские розы. Он хранил эти рисунки в специальном альбоме под прозрачной пленкой и однажды показал мне. Они выцвели от времени, бумага, на которой они были нарисованы, потемнела и засалилась, но все равно рисунки были прекрасно видны. Мне очень хотелось их потрогать, понюхать бумагу, которая, как мне казалось, была пропитана лампадным маслом и табачным дымом. Но надо мной стоял Роланд, и как только я перелистнула последнюю страницу, он забрал у меня альбом. В нижнем углу одного из рисунков он показал мне подпись. Для меня это были просто какие-то каракули, но он с уверенным видом заявил, что там написано «Макдональд».
Закончив с черным контуром сороки, он перешел к ее раскраске, и на этом этапе у меня пошла кровь. Он продолжал трудиться, вытирая ее тряпицей. Выколов бока птицы белыми чернилами, Роланд закончил работу. Даже на бледненькой, синеватой коже моего запястья птица смотрелась очень ярко. Линии рисунка вспухли и покраснели, но через несколько дней все должно пройти, нужно только два раза в день смазывать специальным кремом, чтобы не образовались струпья.
— Да знаю я весь этот ритуал, —
сказала я в ответ на его инструкции, когда он закутывал мне запястье специальной пленкой.— Все равно, я должен это сказать, — отозвался он. — А вдруг ты забудешь и придешь жаловаться, когда струпья отвалятся, и вся работа будет коту под хвост.
Он взял меня за локоть и поднес запястье к глазам.
— Неплохо получилось. А почему именно сорока?
— Потому что одна сорока — символ печали, — ответила я, выкладывая его гонорар за работу.
Чтобы перетаскать всю бакалею на кухню, а вещи — наверх, мне понадобилось сделать три рейса. Рука сильно побаливала, но сорока на ней осталась неповрежденной. Красную комнату я определила себе как спальню, а остальные пять оставила в покое. Комнатка была не из самых больших, прежде она служила спальней для дедушки с бабушкой, и в ней стояли две односпальные кровати с продавленными пружинами, зато она была самая теплая: здесь имелся свой камин и окна выходили на северную сторону, так что ее освещали лучи зимнего солнца.
Я распаковала ноутбук с принтером, папки с бумагами и выложила все на дубовый стол, стоящий подальше от окна. Глядя на романы, что мне предстояло проанализировать, я мысленно заверила себя, что я сделала все правильно. Вот Джейн Эйр, например, ни за что не согласилась бы стать любовницей Рочестера, как и не согласилась бы выйти замуж за Сент-Джона Риверса. Она была бы счастлива и одна, если бы, к счастью, не случился пожар, покончивший с Бертой. Что подобное может случиться с женой Хью, я не могла себе представить, а даже если бы и могла, то не желала бы ей такого.
Я повесила одежду в шкаф — пару платьев и тяжелое пальто, которое мне случайно попалось в магазине Сент-Винсент де Поль рядом с университетом. Закрыв дверцу шкафа, я увидела себя в большом зеркале: глаза запавшие, личико бледное, губы сморщились от обезвоживания. Ну и видок. Слава богу хоть на щеках не видно следов туши от заплаканных глаз — приняв решение переехать сюда, я не очень заботилась о том, чтобы чистить перышки. Черная челка на моей короткой, круглой стрижке, вместо того чтобы после сушки феном лежать на лбу ровненько, торчала во все стороны. А одетая с ног до головы в черное, я выглядела так, словно только что вернулась с похорон. Я пощипала себя за щеки, чтобы на них появился какой-никакой румянец, дыхнула в сложенную чашечкой ладонь, проверяя запах изо рта с нечищеными зубами. В принципе, не смертельно.
Ко мне уже начал подбираться знакомый холод, всегда царивший в этом доме. Я включила старинный панельный электрообогреватель с облицовкой под дерево, он щелкнул и загудел. Потом легла на кровать, натянула на себя пахнущее плесенью стеганое пуховое одеяло и стала ждать, когда закончится этот длинный день.
Генри
Он коллекционирует чудеса, сновидения, а иногда настоящие кошмары. Малых какаду с зеленовато-желтыми хохолками, зеленых кузнечиков, экзотические морские раковины, морских звезд и бабочек с красивым названием Морфо менелай. [12] В коллекции его полно сокровищ, собранных им во время путешествий по всему свету. Оружие дикарей, фантастические драгоценные камни, радужные змеи, хранящиеся в специальных банках. Животные, растения, минералы. У него даже есть русалка: высушенная, мумифицированная, ростом ему по пояс. Он, конечно, не столь глуп и прекрасно понимает, что это подделка, смонтированная каким-то жуликом из останков обезьяны и рыбы, но она настолько похожа на настоящую, что ей тоже нашлось место в его удивительной кунсткамере.
12
Морфо менелай (лат. morpho menelaus) — вид бабочек с яркими, темно-синими, металлического блеска крыльями.
Коллекцию свою он собирал всю жизнь. Он давно не помнит о том, что надо делать карьеру, заниматься, как говорит отец, реальным, полезным делом; но какой в этом смысл, считает он, когда он вносит столь огромный вклад в дело познания человеком мира и самого себя, когда его путешествия доставляют ему огромное удовольствие и новое знание, понимание значительности своей личности во вселенной, как, впрочем, и собственной абсолютной ничтожности?
Его кунсткамера расширилась и изменила вид, она теперь включает в себя и его собственное тело. Теперь он коллекционирует настоящих, нежных и женственных русалок, драконов и фей — невиданных прежде существ. Чернила, вбитые ему под кожу острой иглой.