Сорок роз
Шрифт:
Безусловно, за ее красоту Шелковый Кац отдал бы все, в том числе и жизнь, однако по натуре он слишком артистичен, чтобы очертя голову стреляться на пистолетах. Он велит принести сюда большой чемодан из своего багажа. Живо, открыть крышку! Туш! Крик, затем ропот, недоверчивое удивление, ведь рублевые купюры, упакованные в толстые, как кирпичи, пачки, украшенные портретами Петра Первого и Екатерины Великой, являют глазу все цвета радуги. «С вашего позволения, сударь, это моя ставка».
«Согласен, — отвечает пианист, — моя ставка — эта дама».
«Кости или карты?»
«Как вам будет угодно, сударь».
«Карты, — приказывает Шелковый Кац, — живо!»
Пап'a умолк, и Мария, поняв, что рассказчик хочет на этом закончить, взяла гулкий финальный аккорд.
—
Когда наутро зазвонил будильник, в доме было еще прохладно. Мария быстро оделась и, прежде чем закрыть за собой дверь комнаты, попрощалась со знакомыми вещами. Возле кровати лежал мягкий ковер с узором из листьев и цветов. На высоких окнах белые шелковые шторы, перехваченные голубыми бантами. У стены два стула — белая качалка и стул с плетеным сиденьем и прямой спинкой, похожей на лестницу. Туалетный столик розового дерева, на нем — овальное зеркало в золоченой раме. На бюро — фарфоровая вазочка, рядом рукоделье и открытая книга, один из забрызганных кровью романов… Вернется ли она сюда когда-нибудь?
Снизу доносится свист.
— Иду, пап'a!
В курительной сумрачно, как в церкви. Шторы задернуты, кресла укрыты чехлами, книжные стеллажи безмолвны, поднос с виски убран, пепельницы вымыты. И глобус, наверно, никогда больше не осветится, никогда не будет вертеться. Все здесь уже оцепенело, только на стене, высоко над бюро, красовался в золотой раме совершенно живой портрет: Соловушка, Мариина бабка. Из-под чепца волной стекали черные локоны, а приподнятые левой рукою темно-красные тафтяные юбки обнажали башмачок, который задавал такт.
В гостиной уже закрыли ставни, задернули шторы, и, хотя отдельные лучи света, точно белые трости слепцов, протыкали темноту, это светлое, полное воздуха помещение в одночасье обернулось музеем. Картины стали темными пятнами, зачехленные кресла походили на стадо животных, а стенные часы словно бы вот сейчас вздохнут напоследок, задребезжат и пробьют в последний раз, чтобы затем умолкнуть навсегда. Но странно, очень странно: стол с массивной стеклянной крышкой, который она до сих пор считала на редкость уродливым, вдруг показался ей удивительно красивым, будто сверкающая льдина, а когда взгляд упал на черные, матово поблескивающие львиные лапы буфета, Мария не удержалась от слез. Согнула пальцы, чтобы на прощанье помахать львам, но лишь слегка пошевелила рукой, будто опасалась нарушить зимний сон царственных зверей своего детства.
— Где ты там, красоточка?
В белом чесучовом костюме пап'a выглядел совершенно неотразимо. К пенсне он прицепил темные линзы, бородка была аккуратно подстрижена, волосы седой волной падали на стоячий воротничок.
— Отныне, — лукаво провозгласил он, — я вовсе не портной, а путешественник, en compagnie de та fille. [17]
Он подошел к гардеробу, надел перед зеркалом круглую соломенную шляпу, проверив, гармонирует ли ее лента с гарденией в петлице.
17
В компании своей дочери (фр.).
— Когда подплывем к статуе Свободы, — улыбнулась Мария, — непременно выбросим твою шляпу за борт. Она до ужаса d'emod'e, [18] а за океаном, в Штатах, как считает Луиза, изрядно опередили наше время.
Пап'a эту тему не поддержал, молча осматривал себя в зеркале. Гардению он сорвал на рассвете в парке, украсил ею лацкан пиджака, а шелковый шейный платок, небрежно заправленный под ворот, конечно же был из его собственной коллекции: подводная растительность в стиле ар-деко. Зажав под мышкой трость — черное дерево, серебряный набалдашник, — он повел дочку через переднюю к выходу.
18
Старомодна (фр.).
—
Всё взяли?— Да, — сказала она. — Ключи можно оставить здесь.
— Верно, — буркнул пап'a, — они нам больше не понадобятся.
— Идем, — поторопила Мария, — пора!
Но в этот миг Луиза, до сих пор делавшая вид, что при всем желании прощаться ей недосуг, высунулась из кухонной двери и, шмыгая носом, сообщила, что спрятала кое-что в чемодане, на самом дне.
— К твоему дню рождения, Марихен! — разрыдалась она. — Милая моя девочка, бедняжка! У тебя ведь скоро день рождения! — Луиза с такой силой захлопнула дверь, что с оленьих голов, от веку глядевших в переднюю своими темными глазами, посыпалась невесомо-легкая пыль. Секунда — и в кухонной мойке зазвенела посуда от завтрака. Луиза продолжила работу, словно ничего не случилось.
Минуту-другую отец и дочь неподвижно стояли перед гербовым витражом — ножницы на светло-красном стеклянном фоне.
— Ты помнишь, от чего умер старый Шелковый Кац? — вдруг спросил пап'a.
— Он упал со стремянки, когда подстригал катальпу.
Пап'a кивнул.
— Проектируя герб, Шелковый Кац наверняка думал о твоем прадедушке, который пришел сюда из Галиции. Для династии, имеющей дело с тканями, ножницы — самый подходящий символ. Портного делает крой, а не пошив, именно крой задает стиль. Кстати, эти окаянные ножницы сыграли роковую роль в гибели Шелкового Каца.
— Ножницы?
— Да, хитрюжка моя, катальпу подстригают ножницами, и дедушка твой, к несчастью, упал так неловко, что одно лезвие проткнуло ему шею, прямо под гортанью.
— Н-да, — с легкой улыбкой проговорила она, — мы уезжаем, но частица нас остается здесь. Как видно, в жизни бывают минуты, когда человек разрывается надвое.
В пути I
Ее автомобильный наряд был черно-белым. Черные туфли, чулки, юбка, белая блузка, белый платок на голове. It’s too much Audrey, наверно, сказал бы сын, чересчур а-ля Хепберн, ужасно d'emod'e,и был бы прав, время Одри Хепберн давно pass'e,звезда ее клонилась к закату, река вновь стала могучим потоком, все, что ему не годилось, он смывал, расплющивал, в том числе, увы, и великих кинозвезд и их фильмы, например «Завтрак у Тиффани», где юная Одри в узеньком красном платье и темно-синей накидке-болеро идет по Пятой авеню, потом заглядывает в ювелирный магазин, а в руках, затянутых в длинные, до локтя, перчатки, держит бумажный стаканчик… или, может, «Завтрак у Тиффани» — фильм черно-белый? Движение на шоссе стало нервознее, солнце опускалось к горизонту, обернулось прудом, жирным, вязким, и уже издалека Мария увидела автозаправку у следующей эстакады, похожую на расцвеченный флагами пароход.
Ей удалось наверстать время. Она уложится в срок. Даже если сделает тут остановку. Примерно в пять доберется до пригородов, а еще через полчаса подъедет к «Гранду», и, когда войдет в вертящуюся дверь отеля, в зеркалах холла, как всегда, возникнет целый кордебалет Марий — все черно-белые, с улыбкой на губах, с сумочкой под мышкой и кожаным чемоданчиком в руке, в котором лежало платье от Пуччи. Старший швейцар с достоинством приложит ладонь к груди зеленой, расшитой галуном ливреи, наклонит голову и поздравит ее от имени персонала: «Мадам, наилучшие пожелания по случаю сорокалетия!»
«Мсье, никак не ожидала, вы очень любезны, большое спасибо!»
Лифтом она поднимется наверх, в звуках музыки, снова окруженная зеркалами, так что можно быстренько оглядеть швы на чулках, макияж, прическу, цвет лица, а потом поспешит по мягкой красной дорожке коридора, бой отворит ей дверь, а там в самом деле будет стоять он, уже в смокинге, засунув правую руку в карман брюк, тень на фоне вечернего неба: Макс.
«Мария, ну наконец-то!»
«Розы, Макс, они просто изумительны!»