Соседи
Шрифт:
Не прошло и получаса, как на крошечной, с хлебную горбушку, кухоньке они стали душевными друзьями. Михаил Алексеевич Лапшаев, он же Голубятник, имел наружность грузчика овощных фур, питерское академическое образование и нежную, как его коллекционные голуби, душу. По мере наполнения кухоньки густыми спиртовыми парами на его широком и беззлобном лице всё яснее читалось горячее, как грелка, сочувствие. Неизвестно, что подействовало на интроверта Ника, воркование ли пухлых узбекских турманов, которые обитали во второй, оборудованной на балконе голубятне, действие ли жидкости номер два или просто общая неопределённость его нынешнего положения, но как-то незаметно, сбивчиво и беспорядочно он размотал тогда перед Голубятником весь свиток своих горестей.
Михаил Алексеевич оказался человеком житейски искушённым и опытным, с двумя жёнами развёлся, одну пережил. Он слушал его молча,
– У-ди-ви-тель-ный человек! – по слогам выговорил Голубятни. – Лука Крымский! В миру Войно-Ясенецкий. Смотри Никуша и вникай. И на художника он учился, тебе это близко, и на врача, уж не обижайся, но решил он, что от врача пользы для стра…дру…страждру… Ну, короче, пользы больше! Ну и стал таким хирургом, таким! Таким хирургом, Никуша! Учебники по гнойной хирургии писал. А счастлив-то очень не был, жена от чахотки померла, мучилась бедняжка страшно, ребятишки сиротами остались. А он работал и работал как ломовая лошадь, потом ещё вот и попом стал, даже епископом. Ну, это уж по велению души. Арестовывали его, ссылали, дела лепили нелепейшие, а он жил и работал. И не ломался. Я этот вот портрет из журнала вырезал, а иконку знакомая одна подарила, на, говорит, Лексеич, прямого тебе защитника небесного, как ты, врача-хирурга. Я вот берегу и даже вроде как молюсь, хоть, по правде, неверующим всю жизнь прожил. Пока работал ещё, иконка в кабинете стояла, бывало, тяжело, операция сложная, так посмотришь на него, все эти дела про ссылки и мытарства вспомнишь, и вроде легчает. А ты молодой такой, жена ест, плешь пилит, так ведь жива, детей голодных ртов нет, руки-ноги целы, так и слава тебе, Господи. Блажишь ты. А может и верно, что в глушь собрался, в глуши мысли ненужные отваливаются, а нужные остаются. Пойдём, Никуша, я тебе раскладушку пристрою, только не обессудь, ежели что, через тебя шагать буду.
В поисках пледа Голубятник разгромил свою единственную комнату, но в конце концов Ник очутился на продавленной раскладушке, с болтающимся в паре сантиметров от пола задом и кучей новых мыслей голове. Пружины угрожающе скрипели, и почти в тон им с балкона музыкально отзывались хохлатые турманы.
На следующий день Ник с Голубятником затоварились в местном продуктовом магазинчике мукой, хлебом, растительным маслом, сахаром, бледными длинными, похожими на малокровных жителей Питера батонами, макаронами и консервами. Чтобы побаловать «старичков-боровичков», так ласково называл Лапшаев старожил Вежья, были куплены три вафельных тортика и несколько банок сгущёнки.
– Они же, старые пни, знаешь, как сладенькое любят, соберутся у Ивановны, это младшая из бабок, и чаёвничают. Жаль, телека нет у них, я бы купил, да кабель уже обрезали, и кто теперь уж проведёт, доживают старики. Надо бы тарелку им купить. Хорошо, хоть электричество оставили, да и то отключить грозятся. Я вот им пенсию везу, скопилась почти за два месяца.
Выехали из райцентра далеко за полдень, Лапшаев долго обихаживал своих воркующих подопечных и прощался с ними, как с малолетними детьми. По дороге из сырого тумана пугливо выглядывали грязноватые дома, покосившиеся заборы, ржавые железные гаражи. Неприглядную картину чуть сглаживал пушистый иней, деревья и кусты казались новогодними украшениями. Когда проезжали небольшой мощёный плиткой пятачок перед местным домом культуры, Ник засмотрелся на замечательно сохранившегося Ильича, вариант был небольшой, компактный, но всё что полагается, включая кепку, присутствовало. Только местный Ильич не протягивал руку в светлую даль, указывая пролетариату на туманно-счастливое будущее, а пребывал в некоторой философической задумчивости, взявшись рукой за лацкан пиджака.
– Бережёте традиции? – пошутил Ник.
– Да-а, – откликнулся Лапшаев, – ядрит твою кудрит, тут это идолище стоит, а за углом церкву новую поставили, весёленькую такую, красочкой зелёненькой покрасили. Так наш вождь прям в ту сторону смотрит, задумался. Как говорит мой племяш, карму исправляет, мать его за ногу!
Оба заржали так, что Ника чуть не вырвало. Сказывались вчерашние возлияния и кошмарного
вида рассол, которым утром его поил новый знакомый, презрев мольбы о чашечке кофе или, на худой конец, чая. Выехали по вполне приличной дороге в поля, колеи здесь были неглубокие, прихваченные ледком. Старый гремящий уазик потряхивало, Ника подкидывало на ухабах, в салоне воняло бензином и старыми тряпками, а Лапшаев рулил, рассказывал байки и периодически одобрительно общался со своим средством передвижения, именуя его «тупорылиной».Как-то незаметно Ник задремал, проснулся от удара лбом обо что-то твёрдое. Фары тупорылины уже освещали синие сумерки.
– Это мы сколько уже едем? – ошеломлённо спросил Ник, потирая лоб. Ему показалось, что он проспал несколько суток.
– Да всего часа полтора-два, темнеет-то нынче уже с обеда, – отозвался Лапшаев озабоченно, – поздно мы с тобой встали, я хотел засветло приехать. Эх, мать твою за ногу! Это ж не ухабы, это ж лунные кратеры! Держись!
Машину кидало так, что каждый раз казался последним. Широкая дорога уже кончилась, вокруг был темнеющий лес, высовывающий на путь мохнатые лапы сказочных ёлок. Лапшаев, видимо, обрадовался, что вновь обрёл благодарного слушателя и собеседника.
– Это самое бездорожье пошло, весной, осенью здесь вообще почти не пробраться, даже на козле. Я стараюсь либо ещё по сухости, либо уже по ледку. Но это если зима неснежная или в ноябре – начале декабря. А если уж начало мести, то всё. Только ежели снегоходом затовариться. Но старички-то наши, они экономные. Что-то сами запасут с лета, а консервы, крупу и макароны, которые я привожу, те берегут, от мышей прячут.
– А как же врачи? – спросил Ник, припомнив торжественные походы своей бабули в поликлинику.
– Дык я там за всю медицину и отдуваюсь! – хохотнул Михаил Алексеевич. – И повязки я им накладывал, и гипс на переломы, даже рваные раны зашивал! Степаныч пару годков назад так себе косой ногу рассадил, старый хрыч, что чуть концы не отдал! И представь, отказался ехать в больницу наотрез! Если, говорит, помру, так дома, а не в больничке вонючей. Да, по правде, я его и сам неплохо заштопал, лекарства, конечно, возил ещё. Ну, аспирин им покупаю, горчичники ещё просят, да капли в нос, пиносол, очень им по душе пришлись. Говорят – пахнут хорошо. А так они словно законсервировались, воздух, яйца свежие, молоко козье, нам ещё фору дадут! Я же ездить сюда начал, потому что у меня тут брат двоюродный жил. Старше меня всего на семь лет был, а помер. Спился мужик, а такой умелец был, краснодеревщик! Да там полдеревни спилось, как получка – все мужики по канавам валяются. Доходили до того, что жидкость какую-то пили для окон. Двое померли в страшных мучениях, с судорогами, пеной изо рта. Даже до больницы не довезли. Погибают наши деревни, Никуша, только старики вот и доживают. У моих и детей не осталось, навестить некому. Ну вот, впереди овражек, а потом и Вежье уже, считай, приехали!
На дне заледеневшего овражка «тупорылина» попыталась забуксовать, но героическими усилиями Лапшаева, скороговоркой бормотавшего страшные ругательства, последний редут вражеской дороги был взят.
Жидкий перелесок кончился, и Вежье открылось сразу. На фоне мутного белёсого неба избы, привольно раскиданные по склонам холма, казались гигантскими уснувшими птицами. У одной из птиц светились два жёлтых глаза. Справа мягкий бок холма растворялся в тени, и была видна заснеженная излучина Мшинки и деревянный мост. У Ника внутри что-то задрожало и пересохло во рту. Да что он, собственно, волнуется? В конце концов его никто сюда не ссылал, сам припёрся. Прекрасное место для медитации и самопознания.
Между тем они уже подъехали к подножию холма, птица стала покосившимся тёмным домом, и минуту спустя, придерживая за ошейник звонко лающую собаку, на крыльцо вышел старик с фонарём.
– Э-эй, Степаныч! Гостей встречай! – крикнул Лапшаев, заглушив мотор.
Собака перестала лаять и, отпущенная на свободу, уже стояла перед Голубятником, упершись передними лапами ему в коленки и вертя хвостом с дикой скоростью.
– Ах ты, Вьюн, мой хороший, ах ты сторож, вырос-то как! Я его сюда щенком привёз, месяцев восемь назад. В подвале магазина нашего сука бродячая ощенилась, всех разобрали, этот один остался, слабенький такой был, с глазом больным. Но ласковый такой, хвостик ма-аленький, он им вертит так, что всё тельце ходуном ходит. Вот Вьюном и прозвали. Я его подкормил, подлечил. Вот какой красавец вымахал, да, Вьюша? – Лапшаев двумя руками оглаживал молодого пса, острой мордой и пушистым хвостом бубликом смахивающего на лайку. Приняв порцию ласки от главного гостя, Вьюн тщательно обнюхал Ника и позволил потрепать себя за холку.