Соть
Шрифт:
– Вы собираетесь читать стихи?
– …потом, стихи потом. Слушайте… лягте на землю и слушайте: она орет. Мир гибнет… – Должно быть, он того и добивался, чтоб она хоть на минуту поверила в его сумасшествие. – На этой остывающей планете остывает и человек… о, еще не однажды материя взглянет в это свое зеркало и ужаснется!.. Все кристаллизуется, все приходит к последнему равновесию: нет, еще не Клаузиус, а только демократия и новый, еще неслыханный человек. Не торопитесь приветствовать его заранее, счастливые родители… Я говорю, что мир на небывалом еще ущербе, в основе его ненависть и месть, его законы для подлецов, его техника для расслабленных, его искусство для безумных… Цивилизация – вот путь, вырожденье – вот завершение. Я простужен, у меня слипаются слова… но поймите меня. Не мысль, не идея, а вещь формирует сознанье. Не бог ограбил человечество, а вещь – лукавый хозяин мира. Не правда? Когда-то на заре он сам был богом, мохноногий человек: он раздавал имена и приписывал смыслы. Он был могуществен, потому что дружил со стихиями, сам сын хаоса и первоначальной силы. Он понимал мудрее нас это бессмысленное вращение глухонемых шаров: они бегали вокруг него и для него… не пугайтесь, это о звездах, здесь
Только теперь она очнулась от его смутительного сумбурного напора; он обвивал ее горячим ветром, но нападая, он, кажется, заискивал в ее сочувствии. Она собрала в себе силы, чтоб усмехнуться:
– …говорите, говорите! В вашем положении надо много говорить. Вы кричите как будто о синтезе, а между тем упускаете область социальных отношений. Человечество разрублено на государства, на классы и группы, но именно коммунизм объединит эти разобщенные части… так? Кроме того, уже теперь химия сливается с физикой, а биология неотделима от химии… Мы на пороге единого познания мира в его целом, переливающемся существе.
– Чужое! Бред того грека, которого называли Темным…
– Значит, старик был близок к истине. Но при чем тут антисоветская агитация и мужики?
Ему было выгодней не расслышать ее,
– …не торопитесь! Я весь мокрый и простужен. Я недоучка, вы правы. В пору, когда надо было учиться, в меня стали стрелять, а я отвечал. Все стреляли, даже женщины постигли это ремесло. Не спешите; вы попали мне в коленку, и у меня плохо срослось. Слушайте! На турецком фронте к нам в штаб прислали Бимбаева. Там предполагалось наступление, и нужно было взять один укрепленный бугор… этакую опухоль, изрытую саперами. Он приехал на такой загогулине о двух горбах, ехал и качался чуть не от самой Эривани. Он был в синем пенсне, и у него было какое-то неблагополучие в морде, кажется, туберкулез кожи… поэтому он был застенчив. Через неделю он вызвал всеобщее восхищение, когда испытанные мастера уничтожения видели, на что способен ученый, если он сочетается с практиком. Он связался с физической лабораторией, ему прислали синоптические карты давлений, с разметкой их центров. В двое суток он основал свою собственную сеть метеорологических наблюдений и однажды, в солнечное утро, пустил волну. Я помню: поддувало с северо-востока. Газ заковылял вглубь. Артиллерия замолкла сразу. Все было очень тихо. Ничто не нарушало погожего благополучия рассвета. То был великолепный апофеоз науки! Две тысячи трупов нежной мраморной расцветки и двести семьдесят медалей тем, которые месяц спустя лопатами сгребали мертвечину в братские могилы. Там было очень жарко, а убитые лежали в зоне жестоких заградительных огней. Кроме медалей, людям выдавался чистый спирт, чтоб, оглушив их в самом начале, приспособить к этой необычной работе. Один прапорщик запаса, сломавшись, стал стрелять в своих, и его зарубили теми же лопатами; убийц не судили. У меня был кодачок, я снял, но фотография пропала при аресте. Зато сохранилась другая: как его качали в штабе, этого Бимбаева. Он застенчиво цеплялся за погоны офицеров и лишь вскрикивал: «Осторожней, господа… мое пенсне, осторожней!» Он превзошел всех наших героев, этих самонадеянных кустарей; он дал военной науке изумительный опыт. Я потерял все, даже ладанку матери, но эту фотографию носил за пазухой, на сердце, как паспорт моей идеи. Я пошел звать его в собрание, на блины. Я сказал: «Вы черт!» Он очень скромно уклонился от похвалы: «Зовите меня лучше Сергей Николаевич… Это больше соответствует действительности!..» Мы с ним сошлись, приятный малый. Он сообщил, что газы в войну – не его выдумка, а того немца, профессора Нернста, реализовавшего наконец тысячелетний опыт науки. Это имя достойно быть вырезанным на медных досках в университетах… его грудь по справедливости украшена не одним, а тремя, может быть, миллионами крестов… я говорю, разумеется, о братских могилах. О, Бимбаев великий провокатор, который так умно показал мне могущество науки! У него была задумана великолепная машина, – в ней не пушки, а только
колбы, сгустители, много труб, лопастей и вращающихся дисков… здесь-то химия побратается с физикой и механикой. Ее пускают люди в каучуковых халатах! Сама унюхивая запах человека, равно – бегущего через огромное поле или кричащего в столбняке, она двинется на города, чтоб кусать, жечь, стричь, прокалывать, жевать, давить и отравлять людские мяса. Ха, они будут крутиться, зарываться в землю, кидаться в пропасти, залезать в горящие печи, а она их будет догонять… Вы играли ребенком в горелки? Он еще потрудится, Бимбаев, пока его разум не сожрет волчанка. Вы слышите, как он потеет? Колеса движутся, машина готова, но он еще хочет учетверить количество ее функций. Может быть, Бимбаев учит ее летать, или улыбаться, или произносить слово м а м а … – Он в изнеможении стиснул рукою бегущий мимо него воздух. – Однажды я видел, как от пули упал человек…Она прервала:
– А вы думали, что он танцевать начнет?
– Нет, я ждал, что он вынет пулю и кинет ее назад!
– Итак, договорились до революции?
Может быть, он растерялся перед новым словом:
– Да… если так называется великий гнев.
Изредка распахивалась облачная дверь, и неопределенная вспышка луны или зарницы освещала окрестность. Она текла, и все текло под нею. Виссарион ежился; ветер кромсал легонькое его, казенного покроя пальтецо, купленное им на первое же жалованье завклуба. Иногда он с маху ступал в лужу, брызги летели на ноги Сузанны, но она не умела выбрать минуту, чтоб остановить его.
– …тогда я уперся в это слово, вы правы. В семнадцатом году я состоял членом полкового комитета депутатов, но скоро переменил установку: меня засадили в сумасшедший дом, который охранялся пулеметами. Я говорил: в революцию выживают либо дубы, либо гибкий осинничек, крапивка да прилипчивая ягодная травка в тени подгнивающих пней. Я хотел сказать, что гибнут лучшие, носители огня, что укрепляется здоровье мещанина. Прошедший сквозь революцию, он страшен своей подавляющей единогласностью. Но все забывается через поколенье, а многое переврут поэты, все окисляется, а растоптанная вещь… о, как она еще отомстит за свое временное поругание! Я был левее всех, потому что восставал в самом первоисточнике неравенства, в культуре. Вот она лежит, развороченная, и всякий тащит себе из нее, что ему по плечу или по карману. Я говорил: надо выжечь отравленное это наследство, потому что мертвецы… все эти Гомеры да Шекспиры правят нами сильнее любых тиранов. Надо уничтожить мозговой элефантиазис, эти благородные клеточки, где угнездились микробы вырожденья. Восставайте до конца! Человечеству ничего не остается, кроме как забыть свое прошлое и начать сначала. Вы скажете: пролетариат взялся за эту задачу…
– Приблизительно так, – вставила она.
– …вы говорите: обновление произойдет, Эллада вернется, но не мы вернемся в нее. Прежняя держалась на рабстве, но в этом не было гибельных противоречий, потому что раб не был человеком. Она погибла, когда сделали это запоздалое открытие. Эллада будущего разовьет индивидуальность, она станет держаться стальными рабами, машинами… не будет классов, процессы жизни сольются в одном. Будет новая дружба – равенства, а не подчинения. Будет коллективная душа. Так?
– Я не возражаю вам.
– Бимбаев говорил… он был, кажется, бурят: э, трэщина, звон не тот! Человечество задушат сытость и неразлучное счастье. Исчезнут социальные противоречия – источник развития. Уничтожится потенциал, и другой потухнет сам собою. Вот уж где – ни радости, ни печали, ни воздыхания… вот где благополучный, уравновешенный кристалл. Я буду отвечать за вас. Вы говорите: да… или возникновение новых, безумных противоречий? История человека – увеличение власти над природой, развитие его производительных сил? Героическая эта борьба ослаблялась классовой борьбою… вы мне напомните американцев, сжигающих зерно в топках паровозов, голландцев, которые вырубают кофейные деревья, чтоб не упали мировые цены? Без всего этого с новым блеском и бешенством вспыхнет творчество? Тогда-то и наступит расцвет духовной и физической мощи. Вы говорите: вперед, к синтезу… пусть распахнется посеянное однажды зерно?
– Да… вы увидите! – Она вдруг поправилась: – Нет, вы уже не увидите…
– Моя удача – не видеть кары! Человек прорубит наконец эту голубую скорлупу и вылупится в мир еще незнаемого цвета… там караулят его еще не испытанные холод и одиночество. И уже не будет души, огонька, у которого можно было погреться. Поймите: где-то на перегоне двух космических скоростей, лучей различной длины мы – неповторяемая случайность. Вы – химичка, представьте – другая волна, или в основу органического мира не углерод, а азот – и все бессмысленно, потому что разумно для кого-то другого. В этом тупике куда я дену свой изощренный разум, познавший наконец собственное свое ничтожество. Пусто, и даже голову разбить не обо что! Я говорю…
Именно то, что угнетало ее навязчивого собеседника, поселяло в ней жажду преодоленья. Она ждала выводов, вроде тех одесских безмотивников, которые подвизались с бомбами во имя беспринципного террора в начале века. Это было похоже и на буржуазных дадаистов, бунтующих против урбанизма, в котором заложены опасные социальные фугасы. Она недоумевала: чем он попытается увести внимание от более насущных проблем. Она сказала:
– Вы думаете, если у рыбы отрезать плавники, она будет ходить?
– Научится.
– Это смешно: хромой завклуб спит на дереве, зацепясь ногой за ветку!
– Нет, отступить до пастушества – и точка.
– Но ведь стадо – это уже интеллект, это организация!
– Нет, инстинкт! И журавли имеют вожака, а летят клином…
Остановясь, Сузанна нетерпеливо теребила ветку сосенки, и деревцо шумело от осыпающейся капели.
– Я отвечаю вам: поколение, которому принадлежит жизнь, порвало связь с прошлым. Оно выросло в грозе, его не увлечь мишурой из прошлого. Кроме того, у них есть смелость желаний…
Он обнажил зубы.
– Для них и хлеб достижение!
– Да, потому что ему придан другой смысл. Чего же хотите вы?
– Воскресения души.
– …то есть реставрации? – Она предоставляла ему возможность открытого поединка, но он не воспользовался ею. – Хорошо, отрицая путь обновления пролетариатом, вы предлагаете?..
– Надо вызвать к бытию человека, который спасет.
– Вы говорите о Бонапарте?
Он со злобой поднял руку: