Сотворение мира за счет ограничения пространства, занимаемого Богом
Шрифт:
Через какое-то время Ищель тоже доел свой фалафель, но было еще очень рано, и что ему делать дальше с этой висящей у него на шее тяжелой ношей, он не знал. В сказках, господа, все просто и легко. Если ты встретился с чудовищем или с колдуньей — отруби им голову или уноси ноги подобру-поздорову. А в жизни нужно быть вежливым и улыбаться, даже если сердце твое готово вот-вот разорваться. Пока они шли на рынок Бецалель, он выиграл полчаса. Пока поедали фалафель — выгадал еще двадцать минут. Полчаса уйдут на обратную дорогу, если, конечно, эта зануда согласится идти пешком. Но все равно остается еще час двадцать. Целый спектакль без антракта! Ты ведь не можешь потратить на женщину меньше двух, двух с половиной часов. Особенно вечером, на исходе субботы. Даже
Романецка, у которой от злости снова разыгрался аппетит и которая считала своей святой обязанностью выкачать из Ищеля как можно больше, сначала сделала вид, что колеблется, но потом согласилась. Ищель почувствовал себя очень щедрым. Он отвесил Романецке рыцарский поклон, чтобы продемонстрировать широту своей души, повернулся и исчез в шумной толпе людей, штурмовавших чаны с кипящим маслом.
Все то время, пока Романецка вгрызалась во вторую порцию фалафеля, ее сердце грызла острая ненависть к Ищелю, к его жадной и мелкой душонке. А Ищель, в свою очередь, с такой же ненавистью смотрел на женщину, которую сегодня вечером вынужден был ублажать. Она пожирала вторую порцию со страстью, ее челюсти непрерывно двигались. Причем ела Романецка с таким видом, будто она этого заслуживает. Словно вполне естественно, что она живет в этом мире и жрет за его счет. Да одно то, что она дышит кислородом и занимает место в пространстве, — уже страшная наглость с ее стороны. Как она может этого не понимать? Почему она не встает на колени и не просит прощения за сам факт своего существования на Земле?!
Эта ненависть, господа, не является исключительной прерогативой Ищеля и Романецки. Она сжигает всех нас. Может быть, она свойственна человеку вообще, но, возможно, характерна только для нашего народа. Идет, например, какой-нибудь наш человек по улице, а по другой ее стороне шагают две незнакомых ему личности и смеются. И вот он уже ненавидит их. Ненавидит так, что его буквально душит злоба. Почему они так смеются? Они ведь за мой счет смеются, за мой счет дышат. Моя невестка лежит в больнице в тяжелом состоянии, а эти двое, чтоб они сдохли, хрюкают себе, как свиньи!
Романецка прикончила наконец вторую порцию фалафеля, и в желудке у нее теперь лежал тяжелый камень. Ее пищевод горел от изжоги, сердце учащенно билось, во рту было кисло. Теперь она была согласна уйти с рынка. Внутри у нее — частично в желудке, частично в пищеводе, — как порывы ветра, клокотали газы, и она изо всех сил старалась удержать их, чтобы они не вырвались наружу или, по крайней мере, не произвели шума. Поэтому она шла очень медленно, осторожно, как будто везла на каталке больного, только что перенесшего операцию, и боялась, как бы его швы не разошлись.
— Куда теперь? — спросила она, обдав Ищеля запахом чеснока.
Ищель уже давно с бьющимся сердцем ждал этого вопроса, но, когда он наконец прозвучал, испытал такое чувство, словно Романецка с силой наступила на его истекающее кровью сердце острым каблуком. Он несколько раз сглотнул слюну, чтобы выиграть время, взял себя в руки, чтобы было не так заметно, что его голос дрожит от ненависти, и ответил:
— Может, прогуляемся немножко? Чтобы фалафель переварился.
— Фалафель и так переварится! — чуть ли не взвизгнула Романецка.
«Ну, вот, — подумал Ищель, — наконец-то эта мерзкая сука дала мне повод обидеться. Теперь у меня есть формальная причина от нее отделаться. Все будет выглядеть так, будто инициатива расстаться исходит не от меня, а от нее самой».
Он постарался придать своему лицу обиженное выражение и ледяным тоном, понизив голос почти до баса, сказал:
— Я провожу вас домой.
От этих слов Романецка вся как-то сразу ссутулилась, плечи ее обвисли, а над переносицей обозначились две жалобные морщинки.
Неожиданно Ищелю стало ее жалко. Только излив на кого-то свою злость, мы вдруг понимаем, что перед нами всего-навсего слабое, жалкое человеческое
существо, и осознаем, что наше представление об этом существе, сложившееся под влиянием гнева, было ошибочным.Два раза в жизни мы испытываем сильное разочарование: первый раз, когда взрослеем и узнаем, что в человеке живет чудовище, а второй — когда понимаем, что чудовище это — вовсе не чудовище. Мгновенная острая жалость к Романецке вспыхнула в груди Ищеля. Как будто сердце его расширилось, вознеслось вверх на гребне высокой волны и стало на ней покачиваться. Но волна очень быстро опала, сердце Ищеля снова съежилось, рухнуло вниз, и он вновь почувствовал в своей душе неприязнь.
Однако вместо того, чтобы и дальше вести себя, как побитая собака, которую хочется пожалеть, Романецка встряхнулась, выпрямилась и, даже не попытавшись подольститься к Ищелю или хотя бы отсрочить приведение в исполнение вынесенного ей приговора, заявила:
— Я хочу ехать.
«Ах так, — подумал Ищель. — Ей даже не жаль со мной расставаться. Похоже, не только мне противно находиться рядом с ней, но и ей противно находиться в моем обществе. Впрочем, это бы еще куда ни шло. Но ей дозарезу нужно заставить меня еще и потратиться. Ну что ж, прощай, жалость! Добро пожаловать, моя старая добрая знакомая — ненависть!»
Он развернулся на сто восемьдесят градусов и вместо того, чтобы снова вернуться по улице Черняховского и улице Бограшова, направился в сторону улицы Аленби.
— Куда вы? — удивилась Романецка.
— На автобус, — ответил Ищель.
«Да уж, — думал он, — ничего себе субботний вечерок. Страшная баба, пешая прогулка, фалафель, автобус… Такой вечер так просто не забудешь. Жалкая жизнь. Гнусная жизнь. Бесцветная. Жизнь, в которой нет ничего!»
Они плелись от рынка Бецалель в сторону улицы Аленби. Романецка шла, сгорбившись, вид у нее был подавленный, а на лице у Ищеля было такое выражение, словно он учуял какую-то непонятную вонь и морщится в попытке определить, откуда это так несет.
Мимо них, по Аленби, с оглушительным воем сирены промчалась машина «скорой помощи», и Романецка решила использовать этот шум, чтобы выпустить наружу газ, бушевавший у нее в кишках. Она рассчитывала на то, что произведенный ею звук будет заглушен воем сирены. Но вой внезапно прекратился (возможно, из-за того, что больной в машине умер, несмотря на все усилия врачей), и машина «скорой помощи» в одно мгновение превратилась из храбро скачущей боевой лошади в усталую грузовую скотину, которая тащит телегу с трупами. Неожиданное прекращение воя сирены в планы Романецки отнюдь не входило, и в воцарившейся внезапно тишине звук выходящих из нее газов прозвучал, как грохот мотоцикла на тихой улочке. Этот гром погрохотал еще немного и затих, как затихает выключенный мотор, а Романецка залилась краской стыда. Отрыжка в фалафельной и без того уже опозорила ее, нанеся ей непоправимый моральный ущерб как женщине, а теперь еще и это извержение газа из кишок! Выход газов из кишечника даже еще ужаснее, чем выпускание таковых из пищевода. Теперь у нее не осталось никакой, даже малейшей надежды на то, что кто-нибудь когда-нибудь сможет воспринимать ее как очаровательную женщину. Этот ее поступок был настолько диким, настолько по-африкански варварским, что не было даже смысла за него извиняться. Все, что ей оставалось, это тихонько выругаться. Чертов больной! Не нашел другого времени умереть! Просто обязан был сделать это именно в тот момент, когда она собралась пукнуть. Идиот несчастный!
А ведь и правда. Этот мертвец, лежавший сейчас без признаков жизни в удаляющейся «скорой помощи», был действительно несчастным. Мало того что он умер в субботний вечер, не успев досмотреть до конца новый телевизионный сериал, мало того что в тот момент, когда отлетала его душа, уродливое существо женского пола выпустило из себя вонючий газ, так вдобавок ко всему он этим существом, выпустившим газ, был обруган. И душа его, вместо того чтобы вознестись к небесам на крыльях ангелов, получила, как собака, пинок под зад и полетела в темные небеса в сопровождении проклятья.