Советская цивилизация т.1
Шрифт:
Когда человека забивают в застенке или на Колыме, для него лично рушится весь мир, для многих необратимо. И для него это — главное событие в жизни. Но если мы на этом основании через 60 лет отказываемся рационализировать это событие как частичку социального процесса, чтобы понять его и разумнее устроить жизнь наших детей (детей и внуков того человека), то мы уже сами расширяем это разрушение мира на все общество. Мы из солидарности и сострадания с жертвой как бы отказываемся жить и давать жить детям.
Это, на мой взгляд, неправомерно и граничит с сумасшествием. Я думаю, что если бы истязаемые на Колыме люди узнали о таком результате, их муки бы многократно усилились. Из личных контактов с людьми, реально страдавшими на Колыме, я делаю именно такой вывод. То есть, сами эти люди, кому повезло пережить удар, вернуться живыми и восстановить образ
Дело не в том, что нельзя слиться душой со страдающим человеком, как бы оставив без своей души тех, кто живет сегодня. Дело, думаю, в том, что нельзя и «разделить» свою душу по разумному расчету. Надо, чтобы душа была полностью «и там, и здесь», чтобы она научилась трудиться в разных плоскостях в разных ипостасях. Не знаю, разрабатывал ли кто-нибудь этот вопрос, но на практике мы видим жуткие перекосы в обе стороны. Одни готовы из-за репрессий уморить ныне живущих и даже прямо выводят из этого свои политические установки. Другие, чуя гибельность такого подхода, ищут ложные оправдания репрессиям.
Когда говоришь, что надо помянуть наших погибших на Колыме соотечественников, вынести из прошлого уроки и закрыть тему репрессий, то такой подход отвергают как жестокость (цензуру) традиционного общества. А-а, не желаете, мол, слышать «неудобные вопросы». Антисоветские идеологи в принципе отвергают «закрытость» темы страданий, запрет на растягивание образа страданий в пространстве и времени.
Я же думаю, что для жизни общества цензура на определенного типа «социализацию» личного страдания необходима. Думаю даже, что «сокрытие» страдания, как и «сокрытие» благодеяния, есть вещи симметричные. Почему нельзя давать милостыню явно? Милостыня — именно «неудобный вопрос». То ли дело Армия спасения — все гласно, распишись в ведомости и получай. Или Никита Михалков — прямо на сцене дает чек для бедных актеров, растроганный Вячеслав Тихонов, беря чек, плачет.
Николай I регулярно выдавал деньги всем действительно нуждающимся семьям казненных и сосланных декабристов. При этом он скупо считал, прибавлял, убавлял. Все это делалось на уровне государственной тайны, которая хранилась всеми причастными к ней лицами под строжайшим контролем. Сложные чувства, которые возникли бы в обществе, узнай оно об этих неудобных делах, были исключены этой цензурой. Иррациональность жизни в этом вопросе была под замком.
Идея об особой статистике и особой рациональности числа жертв репрессий схожа с тем, как евреи иррационализировали Холокост, но они эту иррациональность экспортировали вовне, в мировую культуру (при этом отдельные недостойные люди на этом вполне рационально наживаются). Здесь же нам предлагается глотать иррациональность самим. Причем А.Н.Яковлев, я уверен, сам предельно рационален и все прекрасно знает.
Социальная проблема возникает потому, что иррационализация репрессий проводится не во время схоластического спора в монастыре, а в определенном политическом контексте. Большую часть общества втянули в позицию, которую можно выразить такой моделью: дети узнают, что построенный покойными родителями дом обошелся родителям очень дорого, и на этом основании решают этот дом сжечь. Общественный строй — это дом народа. Его строительство стоило много пота и крови, но эти пот и кровь были материалом для дома. Так это понимало и подавляющее большинство тех, кто страдал на Колыме. И теперь этот дом, за который они отдали свою кровь, дети сжигают именно как искупление этой крови. Мне кажется, это просто чудовищно.
При идеологической эксплуатации репрессий используется еще один общий и, вероятно, необходимый для жизни дефект восприятия. Вернее, он необходим с точки зрения нравственности отдельной личности, но недопустим в социологии. Он состоит в том, что восприятие, в том числе у очевидцев трагедии и писателей мемуаров, выхватывает из реальности и фиксирует события аномальные, потрясающие — а массивную обыденность вообще может стереть из памяти настолько, что люди начинают искренне верить, что ее вообще не было. Поэтому страдания людей (репрессии), независимо даже от их масштабов, становятся главным событием и для читателя. У писателя даже возникает потребность настолько преувеличить трагедию, чтобы она в уме читателя заслонила массивную обыденность и устранила тревогу от ее забвения. Но когда начинаешь вникать в материалы типа истории по Броделю (история,
дотошно воспроизводящая «структуры повседневности»), то замечаешь это чудовищное искривление меры. Да, для какой-то части состоялась трагедия — но ведь при этом и другие люди жили, где-то надо и о них вспомнить.И тут сразу возникает конфликт с нормальным, но нормальным в совсем ином плане, искривляющим восприятием. В тебе начинают видеть сатанинскую хитрость. Этот разрыв я еще в детстве пережил, сравнивая литературу о гражданской войне с обыденными воспоминаниями родных, которые жили в ее эпицентре. Да, была война и были трагедии, их помнят, но при этом и жизнь продолжалась. Потом то же самое — о репрессиях.
Теперь мне повезло, и я сумел вывезти из библиотеки института, закрываемой из-за нехватки денег, подписки всех главных российских исторических и социологических журналов за 7 лет и прочел их все. Кстати, только после 1992 г. пошли статьи о советском строе, дающие реальное знание, совместимое с тем, что я видел лично и слышал от родных. Официальная доктрина советской истории убивала именно самое ценное в знании о советском проекте и строе. И только в этих постсоветских (и даже антисоветских) работах закрывается тот разрыв, который у меня был с официальной историей с детства.
Из этого чтения я сделал вывод, что мы просто обязаны прилагать усилие и разделять эти два универсума — массивную обыденность и потрясающие, трагические события. Оба универсума важны, беда в том, что мы их смешиваем. В результате у очень большой части граждан возникло расщепленное, несовместимое с жизнью сознание. Тип его прекрасно выразила одна дама в магазине. В январе 1992 г., когда вздули цены и очередь взвыла, она сказала: «Люди в ГУЛАГе страдали, так теперь цены вздули справедливо».
В проклятиях советскому тоталитаризму во время и после перестройки соединились как антисоветские марксисты и либералы, так и самые православные патриоты, включая некоторых коммунистов из КПРФ («мы — партия Жукова и Гагарина», мы, мол, не партия Сталина — так это надо было понимать).
Хотя временные границы нашего тоталитаризма очерчены туманно, и это понятие вообще стараются четко не излагать, все же из совокупности утверждений ясно, что тоталитаризм — это то состояние советского строя, при котором СССР провел коллективизацию и индустриализацию, подготовку к войне и саму Отечественную войну, и послевоенное восстановление. Потом началась «оттепель», застой и, наконец, праздник антитоталитарного духа — горбачевская перестройка. Так что советский тоталитаризм — тип организации общества в 30-40-е годы, созданный (или возникший) в связи с необходимостью решить совершенно конкретные исторические задачи.
С самыми яростными обличителями тоталитаризма типа Льва Разгона, Антонова-Овсеенко и прочими потомками «пыльных шлемов» спорить не будем — они сами были операторами тоталитарной машины и попали под ее колесо. Таким людям следовало бы молчать или говорить что-нибудь умное и честное. Также отставим в сторону всяческих пройдох вроде генерала КГБ Калугина, который за небольшие суммы выдает ЦРУ старых советских разведчиков. Главная фигура, с которой нужен мысленный диалог — это разумный патриот России, в общем не оболваненный пропагандой Разгона, но возненавидевший советский тоталитаризм. В мыслях у меня встает фигура такого умного и честного патриота — В.Зорькина.
Вот он отмежевывается от тех, кто впал в «ностальгию» по советскому строю. Для них, мол, «великая Россия есть непременно интернациональная тоталитарная империя сталинского типа, лишенная всякой национальной самобытности, коснеющая в убогих идеологических догмах, разделенная внутренними „классовыми“ противоречиями, страна, медленно, но неуклонно хиреющая под непосильной ношей „добровольной“ помощи многочисленным „братским“ народам». Так в газете «Завтра» Зорькин дословно повторяет формулу, с помощью которой разваливали СССР, принимая первую Декларацию о суверенитете. Приложим эту формулу к самому «черному» периоду советской истории. Критический момент в становлении советского тоталитаризма — поворот к сталинизму, к восстановлению державы, т.е. явный отказ от идеи мировой революции, для которой Россия — дрова. Все альтернативы пути продолжения советского проекта, которые тогда столкнулись яростно, вплоть до крови, известны. И сейчас, давая оценки тому выбору, каждый должен взять на себя ответственность.