Советские художественные фильмы. Аннотированный каталог. Том 1. Немые фильмы (1918-1935)
Шрифт:
Горячие гибкие руки обвиваются вокруг шеи Нурмурада. Он нежно поглаживает щеки этой незнакомой девушки, пушистые, словно созревший персик, он осторожно целует ждущие, полураскрытые, сочные губы. А они вдруг прижались к его губам, как впились. Дыхание перехватывает. Нечем дышать. Нечем! Изо всех сил старается Нурмурад освободиться, барахтается, как жук в сметане. Но нет сил разорвать кольцо сомкнутых на шее рук, нет сил оторваться от жадных губ, чтобы вдохнуть один-единственный глоток воздуха. Все!.. Конец…
Он вынырнул из сонного кошмара, с трудом переводя дыхание. Но ему тут же снова закрыли рот поцелуем. И руки на шее сомкнулись теснее. И карие глаза Айджемал горели и смеялись у самых его глаз.
— Задушишь! — произнес он и оттолкнул ее.
Это был
Айджемал опрокинулась на спину. Но не обиделась, а засмеялась и, волоча по ковру распущенные волосы, на четвереньках приблизилась к Нурмураду.
Он коснулся рукой ее лица. Как во сне — лица незнакомки. Но сейчас под пальцами не было персика, была теплая, нежная в своей упругости и гладкая кожа. И он облегченно вздохнул, радуясь, что сон оказался только сном.
Айджемал тоже вдохнула и прильнула к нему своим жарким и щедрым на ласки телом.
— Скоро рассвет, родной мой, тебе пора.
— Не хочу уходить! — сказал он, обнимая ее.
— Так не насовсем же… вернешься.
— Все равно не хочу.
— Тебе хорошо со мной?
— Я люблю тебя.
Отдышавшись от поцелуев, она сказала:
— Мне тоже хорошо.
Помолчала и добавила:
— Втроем.
Он не понял и потребовал немедленного объяснения, кто такой неведомый третий, у которого немедленно, сейчас же будет свернута шея.
— Глупыш, — засмеялась Айджемал. — Ему никак нельзя свернуть шею. — Ну просто никак нельзя!
— Можно! — стоял на своем Нурмурад. — Ну-ка, называй его имя, бессовестная!
— Счастье, — сказала Айджемал с улыбкой. — Третий — это наше счастье. Мое счастье. Вот и все.
Она сказала это так, что у него вдруг беспричинно заныло, заныло сердце — как заплакал в нем кто-то маленький и беспомощный.
— Единственная моя… желанная моя… — шептал он, и руки его на ее теле были нежны, трепетны и целомудренны. — Единственная моя… желанная.
«Айджемал» — значит «лунная красота». Её держал в своих объятиях Нурмурад, и единственное, что он мог пожелать сейчас, это произнести непроизнесенное Фаустово заклятие: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно…» Звездное счастье свое держал он на ладонях, и губы его шептали нежные слова, шептали — как складывали лепестки розы на лунные груди любимой:
— Единственная… желанная…
И скажи кто-нибудь, что слова эти ложь, пусть невольная, неосознанная, призрачная еще, но — ложь, Нурмурад убил бы его на месте. И что сон пророческий — не поверил бы.
А ведь сновидения — это своеобразная проекция на мозг наших ощущений — и реальных и интуитивных. Сон об Аэлите приснился неспроста.
II. ЭМИН-АГА
Он был человеком твердых жизненных убеждений и за долгие годы жизни ни разу не запятнал своего имени дурным помыслом или поступком. Многое повидал он на веку — и трудности испытал, и в безвыходных положениях бывал, и молчаливую душевную муку познал. Всякое бывало. Он боролся за советскую власть с басмачами и баями, был среди тех, кто трудно создавал первые колхозы в каракумских оазисах, насмерть бился с фашистами под Сталинградом, в Прибалтике, на Одере. Слабый всегда мог рассчитывать на его поддержку, дрогнувшему духом он умел внушить уверенность в завтрашнем дне, для несправедливо обиженного добивался справедливости.
Таким он был, Эмин-ага, бывший краснопалочник и солдат, бывший сельский учитель. Он не знал, что такое праздность, потому что почти всегда ему не хватало времени, чтобы спокойно попить-поесть, почти всегда он был кому-то нужен, что-то неотложное ждало его. И когда вышел на пенсию, никак не мог определиться в своем новом качестве, слонялся из угла в угол как неприкаянный и самой откровенной завистью завидовал тем, кто при деле.
Он не знал, куда девать время, которого прежде всегда недоставало, и удивлялся: «Оказывается, оно совсем дурное, если заполнить его нечем!» И Эмин-ага выискивал для себя всевозможные занятия. То он с лопатой возился в огороде, который и без того был
ухожен. То деревья и кустарники пересаживал с места на место. Вспомнив вдруг, что когда-то в молодости умел плотничать, отыскивал ножовку, рубанок, стамески и начинал перестраивать веранду. А когда надоедало мастерить и копаться в земле, ехал вместе с соседом — таким же, как и он, пенсионером — на канал, удить рыбу.Время текло по-разному: один день был немножко интереснее, другой — немножко скучнее. Но в конце концов привыкнуть можно ко всему, даже к положению пенсионера. Не привыкнуть, так, во всяком случае, хоть примириться. Но возникло в этом времени и такое, с чем Эмин-ага примириться никак не мог. То есть разумом, рассудком он все понимал и принимал и не осуждал никого — тридцать пять лет учительства что-нибудь да значат. Однако в душе восставало что-то стихийное, глухое, как двухметровый закаменевший дувал, в котором ни калитки нет, ни промоины дождевой. Монолит — и хоть ты лбом в него бейся. И все это было связано с сыном, с Нурмурадом, хотя и судьба дочери оставляла лучшего желать.
В молодости Эмин-ага мало заботился о собственном благополучии. Он даже на курсы учителей пошел с одной-единственной целью — учить грамоте дайхан. А о женитьбе и вовсе не думал. Уже за тридцать ему перевалило, уже коллективизация полностью завершилась, когда он наконец зажил собственным домом, сосватав черноглазую скромницу — дочь сельского учителя. Учителя этого байские приспешники выследили однажды вдалеке от аула, где он гербарий собирал, и зверски убили. Школу принял Эмин-ага. Днем он преподавал в начальных классах, вечером — на ликбезе, где занималась Аннагуль — дочь погибшего учителя. Они приглянулись друг другу, а так как близких родственников у девушки не было, то не было и возражений против сватовства Эмина.
Конечно, ни о какой страстной любви здесь не шло и речи. Была симпатия, было взаимное убеждение, были дружелюбие и рассудительность. Этого вполне хватало, чтобы в доме царили мир и согласие. А вот детей у Эмина и Аннагуль родилось только двое. Сперва девочка, черненькая, как жучок, ее и назвали Карагыз, не подозревая, что словно бы судьбу ее предрекают. Через два года Нурмурад на свет появился. И все. Больше Аннагуль не рожала.
А Эмин и не настаивал. За постоянными делами ему не до детей было. Он и тех двоих видел мельком, не заметил, как они выросли. А когда Эмин-ага уразумел, что все годы на нем лежала ответственность не только за большой рабочий коллектив, но и за маленький, за семью, а управлять ею нисколько не легче, а даже, пожалуй, сложнее, нежели большим коллективом.
По складу характера Эмин-ага был человеком сдержанным, уравновешенным, никогда не выходил из себя, не повышал голос ни в какой ситуации. Это распространялось и на семью, И потому авторитет его был непререкаем и у детей и у жены. Он чаще даже не словами высказывал свое мнение, так как был немногословен, а выражением глаз, лица, и его понимали, старались поступать так, чтобы не огорчать. А Нурмурад вообще души не чаял в отце и постоянно искал его любви.
Так было до определенного времени. Но с возрастом у детей появляются интересы вне семьи, и порой даже входящие с ней в противоречие. Дети становятся взрослыми, перестают, как им кажется, быть детьми, хотя до возмужания, до настоящего жизненного опыта им еще ой сколько шишек набить придется. Это правильно, что у них появляются новые увлечения, думал Эмин-ага, однако при всем при том мать с отцом остаются матерью и отцом, которые чувствуют не только собственную боль, которые охают от каждой ссадины своего ребенка. Вот, скажем, некоторые недалекого ума люди пеняют: равнодушен, мол, Эмин-ага ко всему, бесчувствен, оттого, мол, и спокоен всегда. Знали бы они, как он переживал, когда случилась беда у Карагыз! Знали бы, чего ему это стоило! Сроду лекарств не признавал, а тут и с валидолом побратался, и валокордин глотал из пузырька, и про транквилизаторы всякие узнал, что называется, на личном опыте. Молча переживал, не выходил на проезжую дорогу вопить о своем горе, с того и «бесчувственным» оказался. Скоры люди, ох как скоры на суд да на ярлык!