Советский рассказ. Том первый
Шрифт:
Четырнадцать лет прожила Рузгене со своим мужем, а еще никогда не видела его таким неразговорчивым, как в тот вечер. Слонялся из угла в угол, щупал вещи словно чужими руками, а на вопросительные взгляды домочадцев отвечал какой-то диковинной ухмылкой.
— Не заболел ли, Повилас? — затревожилась жена. — Может, липового цвета отварить? Что с тобой?
— Ничего, — тихо, словно виновато, отвечал Рузгис, — не тревожься. Все в порядке…
Жена минутку помолчала, следя за странно изменившимся мужем и обдумывая его рассказ про сходку.
—
— Нет… А чего Алаушас заходил?
— Звал ржаное жнивье запахивать. Тебе бы с ним поговорить, Повилас. Как же это?
— Толковал я с ним. Какое еще жнивье? Я все отработал.
— Говорит — за семена, что весной брали. Но послушай, Повилас, коли Алаушаса не приняли, так и тебе нельзя идти. Еще обозлится… И, как нарочно, звал завтра на жнивье. Бог весть что подумает.
— А я и не собираюсь…
— Вот и хорошо, вот и хорошо, пусть и другие знают! Чего ж не принимать? Разве это не люди? Алаушас нам семян дал, Сточкус телегу одалживал, а тут вдруг… Что бы ты без них делал? Не ходи — и все!
Рузгис стоял у окошка, вглядывался в темноту.
— Семян-то они дали, мать, — заговорил, не оборачиваясь. — И телегу одалживали. Но ты рассчитай, сколько мы бились за эти семена. И сено я косил, и рожь, а ты чуть не неделю картошку копала, теперь еще стерню… Горькие ихние подарочки! От таких подарков пот градом по затылку катится…
— Что поделаешь, Повилас, — вздохнула Рузгене. — Не выходит у нас иначе…
— А почему у других выходит? — обернулся к ней Рузгис. — Почему другие, глянь-ка, и семена получили из волости, и землю им вспахали по договору, и все прочее? Все ты меня уговариваешь! — начал он уже злиться. — Все на месте, дескать, семян возвращать не придется, можно отработать, — и прочие райские сладости! А от этой сладости свою зябь не лущили, ничего на зиму не приготовили. Обособились мы от людей, будто волки, ни с кем не поладим, ровно дикие! Завтра все на пахоту, а я? А я-то что? Всей деревне наперекор Алаушасу стерню запахивать буду?
— Чего на меня разорался? — отрезала жена. — Я тебя неволю? Не хочешь — не ходи. Только чтоб потом не раскаиваться. Алаушас обозлится — сам знаешь… А на других нам смотреть нечего. Коли охота, пусть хоть трясину Кайрабале вспахивают, а нам-то что? Мы и потихоньку проживем.
Рузгис разинул было рот, хотел что-то сказать, но только рукой махнул — и опять к окошку.
— Неправильная наша жизнь, мать, — произнес он, немного помолчав. — И думы у нас неправильные…
Вайшнис встрепенулся уже с третьими петухами. С большим трудом поднял веки. Пока вчера перетянул хомут, пока вставил новые постромки, было уже за полночь. И потом долго ворочался, раздумывал о завтрашнем дне, о невиданных делах, которые на свете творятся, и о том, чтоб, сохрани боже, не проспать. А теперь, чувствуя тяжесть во всем теле, поспешил накинуть тулуп и будить Бениса.
Но Бенис уже встал и, посвечивая фонарем, чистил в стойле лошадь.
— Сена бы свежего подбросить, — промолвил, входя, Вайшнис.
— Все сделано, тятя. Расчешу гриву коню — и бегом.
Сердись не сердись, а в поле тебе одному придется выходить. Ладно? Только не опаздывай. Кругом, слышно, уже на всех дворах возятся, того и гляди, обскачут!— Ну, ну… сам знаю!
В белесом утреннем свете все отчетливее выступали деревья, выбеленные заморозком кровли и заборы. Минутка-другая — и перед глазами раскрылись поля, полные звонкой тишины, бугорки с побелевшими макушками, лес, подернутый голубой дымкой.
Уперев лемех в жердь, Вайшнис размахивал кнутом. Ему все казалось, что лошадь плетется медленно, что уже поздно, что он всех застанет в поле, а ведь первый выступал вчера. И еще как выступал!
— Н-но, задери тебя волки! — причмокивая губами, снова замахнулся он кнутом.
Вдруг из-за бугра, где дорога спускается к речке, показалась конская голова, потом и вся лошадь, а за ней — человек, державшийся за ручки плуга. Вайшниса даже в пот бросило. Обернулся налево — оттуда спешили даже два пахаря!
— Обгонят, черти немазаные, чтоб им ни дна ни покрышки! — выругался Вайшнис и сам улыбнулся своему волнению: «Чего это я, как дите малое?!»
А кругом появлялись все новые и новые землепашцы, со всех сторон приближаясь к заросшему бодяком полю, словно солдаты на приступ крепости. Кольцо все сужалось и сужалось. Уже послышались приветствия, прозвучали возгласы, рассыпался веселый смех.
И вдруг все замерли, уставившись на залежь. По самой середке, приближаясь к собравшимся, равномерно вышагивали три пахаря, выворачивая дымящиеся борозды черной земли.
— Ребята! — вскрикнул один из собравшихся. — Да ведь кто первый-то, ешь тебя мухи с комарами?! Паурис! Паурис!
— Скажи-ка!
— Ах он скот неподкованный!
— Быть того не может… А за ним кто?
— Чудеса, мужики! Паурис прежде всех?
— А кто же те другие? И лошади какие-то неизвестные…
— Ну, крышка, ребята, Паурис всем нос утер!
А Паурис довел плуг до лужка, вывернул, поглядел на всех так, будто он ни при чем, и повернул лошадь на новую борозду. Только уже основательно продвинувшись вперед, не выдержал и исподтишка, через плечо бросил взгляд на земляков, которые чуть не оцепенели от подобного поведения. То ли ветер занес ему пылинку в глаз, то ли прохладный воздух резанул по ресницам, только Паурис заморгал и отвернулся.
Вайшнис даже назад отпрянул, увидев, что, кроме Пауриса, на пашне — его Бенис.
— Ты как? Чей конь?
— Комсомольская бригада, тятя, — усмехнулся сын. — В честь тридцатилетия Октября. Ну, становись за мной, — опоздал!
— Опоздал, — буркнул Вайшнис, понукая лошадь.
Поднявшееся солнце ярким багрянцем залило свежие борозды. Кругом уже на большой площади блестели толстые, сочные ломти земли, после долгой неволи каждым комочком впивая живительный утренний воздух. А сверху ложились все новые и новые пласты, хороня жесткие стебли чертополоха, разбойно раскинувшуюся лебеду, конский щавель. Поле так и гудело от песен и шуток, эхо широко разносилось по округе, и сердца сильнее бились, и глаза бодро глядели на начинающийся день.