Современная датская новелла
Шрифт:
Скворец за окном. И актер сознательно попытался заставить свой взгляд вспыхнуть огнем, сделать так, чтобы этот огонь был безусловно заметен, он улыбнулся, но улыбка застряла в губах, раскрыл широко глаза, но это было совсем не то. Он отложил воротничок и намыленную щетку, решительно подошел к окну и распахнул его.
Теперь теплый воздух от печки и дым его сигареты поднимаются над его плечами и колышут короткую бахрому занавески, грудь, живот и ноги актера чувствуют, как с улицы тянет холодом. Он берет двумя пальцами бахрому и теребит ее. Внизу, на телеграфном столбе, висит афиша. Грязно-желтый лоскут бумаги, где только актер не видал его, на каких только трактирных дверях! На желтом фоне черные уродливые буквы и нелепые, обозначенные пунктиром строчки, на которые вписывалось
ФАУСТ.
Актер
приедет в…
………………
в … часов!
Сюда он приехал из Оденсе вчера с последним автобусом. Ему не хотелось уезжать из Оденсе, все-таки это город. Огни, магазины, толпа, кафе. Он едва не проморгал последний автобус. А денег на гостиницу в Оденсе у него не было. Ему досталось крайнее место на узком сиденье сразу за кабиной водителя; в автобусе было шумно, окна запотели, но он мог смотреть в ветровое стекло из-за плеча водителя, жужжащие дворники освобождали от влаги два больших полукруга. Черное мокрое блестящее шоссе, деревья вдоль обочин, неестественные, с подрезанными кронами, два резких луча от автобусных фар, которые застенчиво опускали взгляд при появлении встречного автомобиля. А за спиной, в темноте автобуса, — шум, местный говор, частые, бурные взрывы смеха. У актера почти исправилось настроение, вернее, оно стало каким-то странным, ни плохим, ни хорошим, своеобразно колеблющимся между полной беспросветностью и дерзким Ca ira! [3] . Он повернулся к своему соседу, занявшему чуть не все сиденье, мужлану в черном, который посасывал короткую трубку, зажав между жирными, туго обтянутыми ляжками большую сучковатую палку. Повернулся, чтобы сказать что-нибудь веселое, но сосед сидел с закрытыми глазами, неприступный, довольствующийся собственным обществом, он не спал, потому что выпускал из губ дым через равные промежутки, — слова застряли у актера в горле, умерли в груди, остались навсегда в нем, превратившись в боль и принеся тяжесть, обиду и безнадежность.
3
Дело пойдет на лад! (франц.)
Автобус часто останавливался в маленьких селениях, возле одиноких домов, у невидимых проселков, ведущих к усадьбам, которые выдавали свое присутствие далекими ждущими огоньками. Там люди не спали, они ждали того, кто должен был приехать, наверно, у них готов кофе, они сидят в большой теплой кухне, на конфорке урчит кофейник, на блюде горой лежит домашнее печенье.
— Вот ты и дома, Мария, — сказал шофер, он повернулся на своем сиденье и зажег в автобусе свет. — Ты тут болтаешь, а твои там заждались и кофе давно готов.
Все заулыбались, а Мария, прихватив свои пожитки, которые она везла из города, сошла через заднюю дверь, сказав: «Спокойной ночи!» — и весь автобус ответил ей: «Спокойной ночи, Мария!» И актер улыбнулся и увидел свою улыбку в продолговатом зеркале, висевшем над водителем, но улыбка погасла одновременно с верхним светом, когда автобус тронулся дальше.
Они все знали, где, когда и кому выходить. Они могли ехать совершенно спокойно, шофер не зевал. И кто-то ждал их дома, в усадьбе, с кофе и домашним печеньем.
— Не забудь высадить меня у трактира, — сказал актер, наклонившись к плечу водителя.
Ответом ему был взгляд в зеркале и кивок.
Это уже что-то, это может пригодиться, сказал актер себе, это часть моего искусства или может стать ею. Я должен наблюдать за манерами этих людей, за их интонациями, разговором, за их лицами. Возможно, мне все это пригодится.
И он наблюдал за людьми.
До городка, куда ехал актер, было так далеко, что к концу пути в автобусе уже почти никого не осталось. Автобус остановился перед трактиром, который стоял запертый и не освещенный в этой мокрой непроглядной ночи.
— Спасибо, — сказал актер, выйдя из автобуса и вытащив свой чемодан.
— Спокойной ночи, — отозвался шофер и уехал. Над красным задним фонарем клубился горячий дым из
выхлопной трубы.Актеру пришлось долго-долго нажимать на маленькую кнопку справа от двери, прежде чем дом ожил. Над головой актера распахнулось окно, и сонный голос спросил, что ему нужно. Актер назвал свою фамилию.
— Что нужно? — снова спросил голос сверху, совершенно равнодушно.
Хозяин сам светил актеру, когда тот поднимался в отведенную ему комнату. В старой конюшне на чердаке имелось жилье для приезжих. Крутая узкая лестница вела в холодную сырую каморку. Они ждали его только утром. Служанка уехала домой, хозяйка спит, с едой придется подождать до утра. Как билеты, распроданы? Нет. Затопить?
Комната была летняя с маленькой строптивой трехногой печуркой, которая начала тихонько чадить, когда хозяин, недовольно ворча, разжег огонь и положил в нее брикеты. Дощатый чулан, венчающий крутую узкую лестницу, убогое помещение, сколоченное на пустом чердаке старой конюшни, на стенах обои в розочках, кровать с деревянными бортами, обнимающими перины, перед низким окном стол и стул, которые он теперь, когда ему захотелось посмотреть на скворца, отодвинул в сторону. Окно затенялось синей клетчатой маркизой, именно эта маркиза заставила его вспомнить о лете. Сидеть бы здесь наверху за столом летним вечером, быть бы обыкновенным приезжим, без этой афиши, там, на телеграфном столбе, смотреть бы на открывающуюся перспективу улицы с высоким и длинным зданием трактира на переднем плане, перед трактиром на мелком гравии небольшие столики, может быть, с зонтиками, окно открыто, вот как сейчас, уютные городские звуки, прохладный ветерок, который чуть-чуть шевелит маркизу, легкий ветерок, бегущий по липовой аллее.
Ночью, когда актер лег в постель, в комнате было еще очень холодно и очень сыро. Он лег в кальсонах и в рубашке, и все-таки ему было так холодно, что у него стучали зубы. Он долго ворочался, пока не вспомнил о брюках, положенных для разглаживания под простыню. Торфяные брикеты наполняли комнату удушливым дымом.
Но утром, когда он проснулся, в комнате было теплее. Он вскочил, нашел в ведерке брикеты, развел огонь и умылся. Сияло солнце, и при его ярком свете он разглядел грязь на воротничке. Долго смотрел… И вдруг услышал скворца.
До сих пор весна была безжалостной, холодной. Но не наметилась ли в воздухе какая-то перемена? Сверкает солнце, оно сверкало и раньше, но не стало ли оно немного теплее, не набрало ли силу? Скворец. Актер принюхался. Да.
Он расплел ноги, согнул слегка правое колено, все еще опираясь на локти. Когда-то в Риме точно в такой же позе стоял Гете. Так же поставив ноги, совершенно так же, когда его рисовал Тишбейн. Сзади. Правда, римское окно было расположено повыше, чем это, и поза Гете была более непринужденной, я-то почти лежу, но все-таки.
Он оставляет окно открытым и возвращается к умывальнику, чтобы покончить с воротничком. Полощет его, теперь ему нужен утюг. Воротничок еще не обтрепался, пока что. И он еще достаточно твердый, пока что. Актер открывает чемодан и достает пустую бутылку. Вытаскивает пробку, ставит бутылку на печь. Тут необходима осторожность, осторожность. В нужное мгновение он снимает бутылку, она горячая, он обматывает воротничок вокруг бутылки, прекрасно, все идет как по маслу.
Часов у него нет, но он прикидывает, что пора завтракать. Он проводит щеткой по ботинкам, заправляет рубашку, надевает воротничок и повязывает галстук. Затем выливает грязную воду из умывальника в ведро, стоящее за портьерой.
В трактире пусто, на круглых столиках нет скатертей, они покрыты зеленым исцарапанным линолеумом. В круглой кафельной печке лениво догорает огонь, кругом пыль. Актер стучит в двери кухни и хозяйской половины и, так как никто ему не отвечает, открывает их, но и за этими дверьми тоже пусто.
С легким плащом, перекинутым через руку, актер обходит фасад в поисках хозяев. Может быть, есть какой-то смысл в том, чтобы он сегодня пропустил завтрак. Горький намек судьбы: помни о завтрашнем счете! Актер саркастически улыбается про себя, в ранней юности человек может пропускать завтраки, но эти времена миновали. Даже если…