Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Современная датская новелла
Шрифт:

Он чертил узоры на промокашке.

— Теперь я понял. Черту я тоже нравлюсь и нравятся мои проповеди. Он сидит под алтарем и нашептывает: «Браво». Теперь я понял. Мари, — сказал он жестко, — знаешь ты, какая нынче ночь? Завтра ведь 29 сентября, нынче ночь под Михайлов день, день архангела Михаила, грозного судии. Нынче умер мальчик, но его ли будут судить? Кого будут судить? Кто виноват? Скотник ли, один только скотник? Или те, кто был в людской? Или хозяин? Гости? Или я? Я ведь был в доме, где это случилось. А позаботился я о грешнике, предостерег его? Все мы виноваты, но моя вина всех больше, моя вина так велика, что я не смею до конца в ней признаться. Значит, и я подлежу суду. Я не предотвратил беды, и я не облегчил горя. Мари, Мари, понимаешь ли ты, какая случилась нелепость, какая страшная бессмыслица? Понимаешь ли

ты? И мы виноваты. Одно я понял. Теперь я понял смысл слов: «Голос крови брата твоего вопиет ко мне от земли».

— Да, — отозвалась она.

— Странно, — сказал он. — Самое простое всегда трудней всего понять. «Голос крови брата твоего вопиет». Вопль звучал всегда, но никогда я его не слышал. Оттого, что еще не жил. Я не страдал, значит, не жил.

— И это ты не жил? Но у тебя же дети, — сказала она. — У тебя же больная дочка, и ты столько раз за ночь просыпаешься, чтоб на нее взглянуть.

Он усмехнулся коротко и ответил:

— Верно. И все же, и все же. Многое прошло, словно во сне. Понимал ли я до конца, что вы мне даны, что я вас знаю? Понимал ли я это до конца? Нет, я теперь только понял. Конечно, Тина… Нет, никогда я до конца не понимал, что она живет на земле. Только нынче ночью мне это стало ясно. И я испугался, что она умрет.

Скрипнула половица, и он, не поворачиваясь, знал, что жена вышла. И тотчас вернулась.

— Она спит, — сказала она.

В гостиной пробили часы.

— Поздно, — сказал он. — Как поздно.

Он в рассеянии, по дурной привычке, вытер перо рукавом, потом повернулся к ней.

— Немного от меня осталось, — сказал он. — Но мне уже не стыдно выставлять тебе напоказ свои обрубки. Я готов у тебя поучиться. Только объясни мне, какой смысл в такой смерти мальчика? Какой смысл, Мари?

— Кристиан, — сказала она, — уж не думаешь ли ты, что я могу сказать что-то такое, чего бы ты не знал?

— Сказать? Ах, сказать, сказать, — вздохнул он. — В том-то, верно, и беда моя, что мне кажется, будто обо всем можно сказать, все можно объяснить… Я ничего не понимаю, но, может быть, ты знаешь больше?

— Так, по-твоему, было б лучше, если б все было легко и просто объяснить?

— Не думаю, — возразил он. — Нет, не думаю. Как вспомню о нашем приятеле пасторе Нильсене, так сразу же мне ясно становится, что слишком просто все объяснять — еще хуже, чем вовсе не объяснять. Но ничего не поделаешь, мой друг. Так я и буду вечно спрашивать и спрашивать. Не могу я уклониться от вопроса. Какой смысл в смерти мальчика, какой смысл во всех тех юных мертвецах, которых мы погребаем? Плевелы, взлетающие над сумасшедшим гумном бытия… Что они такое? Зачем являются в мир, зачем тотчас их из него берут? О, Нильсен бы тут не затруднился. Смысл, сказал бы он, это испытание. Испытание господне. Разумеется, богословская мысль, способна сделать различие между несчастьем, в котором господь не повинен, и просветлением пострадавших, в котором сказывается божий промысел. Только чересчур уж это тонко, Мари. А человеку важны простые истины. Отчего понадобилось так жестоко испытывать именно тех двоих на Песчаных Холмах, а не нас с тобой, Мари? Какая бессмысленная лотерея! Отчего творец дал напиться до смерти ребенку, тем испытывая родителей, чья жизнь и без того безрадостна и жалка? Уж не обратить ли он их хотел на путь праведный? Будто иного средства не было? И вот Енс Отто мертв. А как же сам Енс Отто? Его жизнь? Неужто его жизнь лишь средство образумить его мать? Ничего, ничего не пойму, вижу только, что вы лжецы! Ты лжец, Нильсен. Все вы лжецы. И когда вы утверждаете, будто господь толкает людей в бездну бед и войн, для того чтобы… О, довольно, — оборвал он себя.

— Нет, не довольно, — возразила она.

— Молчи, — сказал он и отвернулся к письменному столу, и она увидела, что у него дрожат плечи.

— Я многому научился сегодня, — сказал он. — Я понял, в чем мое призвание. Придавать смысл бессмыслице. Нести то, что больше, глубже простого утешения и совета. Но как это сделать, я не понял. Я бессилен. Я пришел туда с пустыми руками.

— С пустыми руками, — помолчав, сказала жена. — Я тебе кое-что соберу. Когда ты пойдешь туда, возьми корзинку и…

— Туда? — спросил он. — Когда я пойду туда?

— Теперь, — отвечала она.

— Нет, Мари. Да еще с корзинкой!

— Пойди, — сказала она. — Знаешь, в корзинке может оказаться кое-что такое,

чего в нее не клали.

— Нет, я не могу туда идти, — сказал он, — зачем? Я ведь не Нильсен. Будь он на моем месте, он бы уж давно там побывал, пожал бы им всем руки, поглядел всем в глаза, выразил бы сочувствие, нашел бы подходящее место в писании… А сейчас уже сладко спал бы в своей постели… Ох, господи… Я так не могу, Мари.

— А я думала, ты хочешь пойти.

— Да, я хочу, — сказал он и поднялся.

Она вынесла из спальни две сверкающие белизной простыни и положила на стол.

— Может, им не в чем его похоронить, — сказала она. — Где твой бумажник?

— Мой бумажник? — не понял он.

— Ах да, он в комоде. Надо же гроб купить.

— А там у нас хватит?

— Нет, там мало, — ответила она. — Но ничего, что-нибудь придумаем. Завтра посмотрим. Да и хозяин хутора поможет.

Она накинула пальто и вышла в сад, а он надел рясу. Но тотчас снова снял и повесил на гвоздь. Она вернулась с огромным ворохом осенних цветов, навевавших мысль о смерти, — астр, георгинов. И она принялась разбирать цветы, иные облетели на ветру, иные привяли.

И пастор пошел к Песчаным Холмам, мимо колодца, мимо сточной ямы, и сырой ночной ветер холодил ему лоб. Не дойдя до третьего дома, он остановился. Перед ним словно опять выросла невидимая стена. «Я не могу, — подумал он, — это место свято, и я не должен, не смею… Разве захотелось бы мне видеть чужое лицо, если б кто из моих?..»

Но он уже стоял перед дверью, сам не понимая, как он к ней подошел. И вдруг он ощутил в душе странную силу.

В кухне было уже темно. Из комнаты пробивалась полоса света, но на этот раз он не хотел туда заглядывать. На стук его никто не ответил. Тщетно он постучал еще и еще раз и наконец взялся за дверную ручку. Дверь была незаперта. Он ступил за порог кухни и постучался в комнату. Немного погодя отец ему открыл. Долго он стоял со свечой в руке и смотрел на пастора.

— Где вы его положили? — спросил пастор, и в ответ отец посторонился, пропуская его. Меньшие дети уже спали на скамьях и сундуках. Лишь старшая девочка сидела в полудреме у окна. Подле большой кровати горела еще свеча, и там сидела мать. Они положили мальчика на супружеской постели, и пастор заметил, что его простыни не понадобятся, ибо мальчик лежал в единственной белой сорочке отца, в сорочке, справленной к свадьбе. Сорочка была велика Енсу Отто, и все же он, нежный и прекрасный, лежал в ней на той самой постели, где был зачат и рожден.

Увидав пастора, мать отвернулась и заплакала почти беззвучно. Но отец подошел к самой постели, посмотрел на сына и сказал:

— Можешь ты оживить его, пастор?

Пастор заглянул ему в глаза и ответил:

— Если ты поверишь, как я, — Иисус Христос призовет его к себе.

Пастор опустился на колени подле кровати. Он взял руку мальчика в свои и хотел молиться. Рука была холодна как лед. И эта ледяная, жесткая, мозолистая рука в его собственных руках, нежных, ухоженных и ненужных, разом разогнала его мысли, и он не смог молиться. И он снова поднял замученные глаза на мальчика и услышал из кухни пугающий звук. Пастор вышел туда и там, у самой плиты, увидел мужа и жену. Муж рыдал, привалясь к закопченной притолоке, жена стояла рядом.

И пастор понял, что сломал стену и оказал отцу первую, страшную помощь, и он вернулся в комнату, чтобы побыть подле покойного.

X. К. Браннер

Дама с камелиями

Перевод Н. Крымовой

Весь мокрый от пота режиссер Бертельсен вошел в свою уборную за сценой, чтобы переодеться к первому акту. Он играл графа. Закрыв дверь, он сел. На сцене еще продолжали ставить кулисы, большая треугольная тень проскользнула по дверному стеклу. «Осторожно, черт побери!» — крикнул машинист сцены. Бертельсен дернулся было, но тут же откинулся назад и грузно осел на стуле. Попробовал насвистывать, но свист прозвучал нелепо. Занялся осмотром своих ботинок, плоских, пропотевших ботинок, сбросил их. Стало немного легче. Но пот по-прежнему выступал изо всех пор, у корней волос, на руках. Пилюли не помогли. Ему было очень плохо.

Поделиться с друзьями: