Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Современная испанская повесть
Шрифт:

— Ладно, пусть будет как вы говорите, в законах этих я все равно ничего не понимаю, да и нужды нет… но пусть там, на небе, смилуются над вами над всеми…

— Так, ничего. Это я сам с собой говорил. Проститб.

— Да, конечно… Так вот, как я вам уже говорил.;, лило как из худого ведра…

— Эх, сеньор, это, наверное, вам так кажется!.. А я вам говорю, что дождь во многом виноват… Если бы не этот холодина, который меня пробрал, не успел я выйти от Балаболки, и если бы не этот дождь стеной и без передышки, под которым ты словно в кошмарном сне, когда ищешь выхода и не находишь… если бы не это, то многих вещей бы не случилось, а я пошел бы себе на работу и не посмотрел бы ни на кого, вот вам мое слово… Потому что одно дело — тратить свое, заработанное, и совсем другое — когда ты просто лодырь и не знаешь, па что себя употребить в этой жизни, или хочешь прожить ее захребетником. Что я работяга, это все на свете знают, и что никогда на боку не лежу, разве когда уж вовсе работы нет. И работать готов и зимой, и летом, и по хорошей погоде, и по плохой; и скажу вам даже, что в такие вот зимние дни, когда

стоит сухой морозец, так прямо в охотку бывает повкалывать. Вы этого, может, и не знаете, да и не обязательно вам это знать, потому как вы больше по письменной части. Ну так я вам говорю, что иногда, бывает, придешь, весь закоченев, да снимешь куртку, да поплюешь на руки, да как вдаришь по камню, и еще, и еще, пока от него мелкий щебень не останется, — тут-то и почувствуешь, что кровь у тебя согревается и что тебя так и распирает изнутри желание петь!.. И я уж не говорю, когда вдруг солнце покажется из-за гор… Ну да чего уж теперь, когда все накрылось!..

Так о чем я бишь… значит, добрели мы до Бурги [6] и остановились возле большой трубы. Там нашли здоровый ящик, разломали его на щепки и сделали костер, чтобы обсушиться, а заодно и изжарить хорошо приправленный кусок свиного филея, что Окурок унес из трактира тетки Эскилачи — и это он тоже…

Они таки добрались до оставшейся водки, а когда поели, снова легли вздремнуть — не понимаю, как это неко торые люди могут спать как по заказу… А я опять стал думать и думать, как делаю всегда, когда меня оставляет в покое «задумка». Потому что иметь «задумку» — это совсем не то же, что «думать». Когда я думаю, то я хозяин, но когда найдет на меня «задумка», то я становлюсь совсем другой, будто и не я это вовсе… Я стал думать о Балаболке, которая, наверное, в этот самый распроклятый дождь понесла мне обед на стройку, как мы договорились и как она всегда делала, когда у нас с ней было хорошо; и приходила такая веселая и улыбчивая, а в хорошую погоду приводила еще и мальчонку, и мы садились все вместе под земляничными деревьями… А потом подумал о матери, которая себя вконец заездила работой… И еще я стал думать о том, каким, интересно, был мой отец, которого я никогда не видел, хотя, судя по тому, что о нем говорят, я не много потерял. И подумал о своем брате, о котором ничего толком не было известно: ушел куда-то, да так и не вернулся; и о сестре со всеми ее хворостями, от которых она, бывало, лежит часами, не шевелясь и без кровиночки в лице, так что лучше бы уж бог ее совсем прибрал… а говорят, что все это у нее от той болезни, что отец подцепил в Кадисе, где он в молодости служил дворником… А потом я стал думать о других вещах: тех, что были и что еще не были; это у меня блажь такая — думать и думать, и не только о том, что произошло, но и о том, что может произойти — а я могу это увидеть, как будто оно уже было… Если бы я не думал, говорил я себе, то был бы как эти обалдуи — вон, валяются мордой в грязи, набив брюхо едой и налившись вином, и отсыпаются, словно детишки, от одной проказы до другой. Но — и это-то самое дрянное — когда я сижу вот так и думаю, то понемногу перехожу от вещей, которые есть, к тем, которых нет, а после этого всегда приходит мысль о смерти, и тут уж я перестаю соображать: тут находит на меня «задумка», и я больше не могу перебирать в голове вещи одну за другой, так, чтобы у каждой было свое имя и свое лицо… «Задумка» — это когда ты думаешь о чем-то весь, всем телом, и все видится таким запутанным и страшным, что если бы это длилось подольше, то уже и делать бы ничего не оставалось — только ложись и помирай… Когда оно тебя совсем забирает, то чувствуешь, как что-то такое в тебе растет, что не ты сам; и все жилы натянуты как струны, и какая-то сила распирает грудь — сейчас взорвется и разнесет тебя в клочки… А иной раз оно приходит ко мне мягко этак и ласково — как будто ты устал и засыпаешь, — и начинаешь погружаться, погружаться… И вот тогда-то бывает всего страшней, и я просыпаюсь сразу, как от удара, потому что мне начинает казаться, что так вот, мягко утопая, и не заметишь, как окажется, что ты уже умер… Может быть, сама смерть тут и ходит вокруг, чтобы унести тебя с собою незаметно и без боли, будто ты просто уснул… Часто я бросаюсь к вину, чтобы избавиться от этого наваждения, хотя бы и было мне в этот момент не до гулянок: виио ведь единственное, что прогоняет у меня «задумку», что прерывает это мое погружение куда-то, все глубже и глубже — не иначе как прямо к смерти… Не знаю, понимаете ли вы меня, но по крайней мере теперь вы это знаете.

6

Так называется в Аурии место, где бьют из-под земли горячие ключи и где городские власти устроили бассейны для стирки белья. — Прим. автора.

— А я, знаете, как раз и собирался, но не мог продол- я «ать, пока не сниму с души эту тяжесть. Но зато теперь вы меня поймете, когда я буду рассказывать дальше…

Так вот, дождь все так же моросил, и от него был еще гуще туман, что поднимался от горячей воды в большой портомойне Бурги. А в воздухе стоял крепкий запашище белья и мыла — и еще, извините за выражение, дерьма, которым несло от одного из бассейнов внизу, где торговки опорожняли и мыли требуху да там же еще ощипывали петухов и кур. Так они и трудились, бедняжки, накрыв головы фартуками: сверху — холодный воздух, снизу — кипящая вода, дождь стекает по мокрым прядям волос за шиворот, а они все щиплют курочек для хозяев. Жалкие вы мои! А некоторые еще и поют… «Собачья жизнь трудящего человека», как говорит плотник Серантес…

Когда эти боровы проснулись, то я попытался их убедить, что самое

лучшее сейчас — податься каждому до дому. Но они не захотели. Сказать по правде, у меня тоже не было большой охоты. Потом поговорили о том, что теперь делать, и я предложил пойти обедать в трактир. Они переглянулись с загадочным видом, и я не понял, к чему бы это… И тут Окурок сказал, что знает, где мы можем провести приятный вечерок, в тепле и с хорошей выпивкой, единственно, что туда не надо идти порожняком, и если мы ему дадим денег, то он пойдет на рынок и поищет чего бы пожрать на обед. Деньги, конечно, нашлись У Клешни, который прямо-таки сорил ими, и Окурок без лишних слов набросил покрывало на голову, засучил шта — пы и пошел по дождю своим мелким шажочком, переваливаясь с боку на бок, как куропатка.

И довольно быстро вернулся с цельным мешком всякой всячины… Клешня, наверное, знал, куда мы направляемся, потому что не спросил его ни слова, когда мы двинулись в сторону мостков через реку. По дороге Окурок мне сказал, что идем мы к одному его родственнику — винокуру, который гонит водку из фруктового жмыха, что получает от хозяев Кастело, и что мы порезвимся от души в его погребке, у очага — чего — чего, а уж водки можно будет пить сколько влезет. Я еще поворчал, что очень это далеко и что мы дойдем мокрые как цуцики, но что верно, то верно: день был как раз такой, чтобы залезть в какую- нибудь щель, хотя бы и пришлось для этого подвигать ногами; а еще ясно было видно, что эти друзья, неизвестно почему, хотят убраться из города куда угодно, ну хоть в одно из мест, где мы обычно устраивали наши гулянки, лишь бы только не увидел их кто знакомый.

Когда переходили Барбанью, нам пришлось смотреть в оба: вода поднялась и мостки едва — едва не заливало, а до моста Пеламиос идти было далеко. Затем мы решили срезать угол и двинуть через Собачий водопад, вверх по берегу. У меня так болели ноги, что я в конце концов решился снять эти распроклятые башмаки. Парни бежали рысцой впереди меня, набросив на голову покрывала, не давая мне передышки. Время от времени я слышал, как они охали, или хохотали, или матерились — это они налетали на камни на дороге.

Пока мы поднимались по берегу, ветер и потоки воды хлестали нас все крепче и яростней, налетая порывами с северо — востока; косой дождь прохватывал все тело, бил по лицу так, что больно было, и затекал под одежду, пока наконец не пробрал меня до костей. Земля на полях по сторонам дороги превратилась в жидкую грязь, борозды были все в воде, и когда мы брали напрямки, чтобы сократить путь, то утопали в этой грязи по колено.

Так мы и дошли до холма, где начиналось большое имение Кастело, и остановились передохнуть у ограды в кипарисовой рощице, которая черт меня побери если от чего-нибудь нас прикрыла. Мы так вымокли, что не было никакой возможности свернуть цигарку. Книжки папиросной бумаги у нас размокли в кашу, клей растекся, и даже в кисетах с табаком была вода. Меня начал уже бить озноб — и не знаю от чего; то ли от боли, то ли от голода, то ли от простуды; а содранные водяные пузыри резали ноги так, будто я ходил но битому стеклу.

— Ну, и что теперь? — спросил Шанчик — Клешня, с угрюмым видом встряхивая свою овчину.

— Родственничка-то мы не предупредили, — сказал Окурок. — Но все едино. Пошли со мной.

Еще несколько шагов — и мы добрели до ворот.

— Переждите пока под тем навесом, а я с ним переговорю.

Мы вошли, крадучись за какими-то возами, чтобы нас не увидели из господского дома. Дом стоял по другую сторону двора, огромного, как базарная площадь, а рядом громоздились навесы, доверху набитые инструментом для полевых работ. По всему было видно, что здесь живут в достатке. На перилах лестниц и галерей, выходивших во двор, сплошным желтым одеялом висели густо нанизанные связки кукурузных початков, блестевшие от дождя.

Через пару минут Окурок снова появился в дверях, махнул рукой, и мы пошли. За дверью нас уже ожидал родственничек — по виду чистый бездельник и прохвост, и рожа наглая — сил нет. От огня, что горел тут же, он был весь багровый, а глаза веселые и хмельные. Только он заговорил, я сразу же скумекал, что это мой знакомый по прозвищу Сорока, которого я видел не так давно. Он был не из нашего города, но мы вместе гуляли на Святого Иакова в Калдасе и Санта — Ане три не то четыре года тому назад.

Что-что, а погулять он умел. Оно и понятно: у них в области Густей, в горах, парни все такие. Шляются по игрищам и посиделкам почти всю зиму, а летом и сам бог велел: что ни день, то праздник. Правда, этот пришел в город совсем мальчишкой — обучиться ремеслу, уж не знаю какому; но все, чему он выучился, — это плутовать да шаромыжничать, точь — в-точь как наша аурийская шпана. Из деревенских-то, когда они пооботрутся, выходят прощелыги еще почище нашего… Когда он все это мне напомнил, то я вспомнил и другое: что видел его как-то в городе Туй, где я служил королю и отечеству. Он там ходил с точильным кругом на плече и колодой карт в кармане, да не один, а с толпой торговцев, холостильщиков, мошенников, бродяг и воров — все из Моуры и Других тамошних мест, и все ребята хоть куда. Смышленые — палец в рот не клади, это уж точно, и работу меняют по обстоятельствам. А в Туй они слетались как воронья стая:

облапошивать португальцев, которые па престольные праздники приходят туда толпами… А еще он мне сказал, что теперь, когда перевалило за двадцать пять, пришла и ему пора перебеситься и взяться за ум, тем более что родитель его прихворнул и, хочешь не хочешь, надо осваивать перегонный куб, а это — серьезное занятие…

Внизу, в винном погребке, любому бы стало ясно: в этом доме всего вдоволь. Было тут и выпить, и закусить: с потолка свисали колбасы, окорока и целые свиные туши, — не знаю, чего это Окурку взбрело в голову тащить жратву с собой, разве для приличия… А вдоль стен стояли огромные бочки, едва не касавшиеся потолочных брусьев.

Поделиться с друзьями: