Современная новелла Китая
Шрифт:
Когда Тан Эр привел Эмэй в свой дом, Тан Чуньцзао, только что вернувшийся с работы, прохлаждался в тени ивы. Завидев отца с молоденькой девушкой, этот интеллигент схватил развешанную на ветках ивы одежду и мигом натянул на мокрое тело.
— Чуньцзао, я привел тебе невесту! — смеясь одними глазами, с довольным видом сообщил отец.
Тан Чуньцзао покраснел до ушей и, не решаясь взглянуть на Эмэй, пробормотал:
— Как же так? Со мной не посоветовался… А может быть, и она не хочет…
— Чего там — хочет не хочет, ведь сама себя продала, — сказал Тан Эр с важным видом главы семьи, приосанившись и надувшись,
Когда они поужинали, было уже совсем темно, Тан Эр запер дощатую дверь; Тан Чуньцзао и Эмэй оказались в комнате, как птицы в клетке.
В лице Эмэй не было ни кровинки. Прислонившись к стене, она жалким комочком обреченно сидела на краю кана, не смея поднять головы. Тан Чуньцзао тупо и неподвижно смотрел на нее, не отводя глаз. Подавленные и смущенные, оба молчали.
Наконец Тан Чуньцзао хмуро бросил:
— Ложись-ка ты спать! — Отвернувшись, он сел за стол, стоявший у окна, выдвинул ящик, достал книгу и стал читать.
Поведение парня поразило Эмэй, и она то и дело искоса на него поглядывала.
Тан Чуньцзао чувствовал на себе ее взгляд — в спину будто чем-то кололи, и ерзал на стуле, не в силах унять волнение. Иероглифы расплывались перед глазами.
— Погасите лампу и ложитесь! — грозно крикнул из соседней комнаты Тан Эр. — Завтра коммуна на нашем дачжаевском поле проводит выездное производственное совещание, надо вставать в пятую стражу[43].
Тан Чуньцзао нехотя задул лампу, но с места не двигался.
— Вам тоже пора спать, — тихонько произнесла Эмэй.
Чуньцзао поднял голову и увидел в тусклом голубоватом свете луны Эмэй, похожую на маленький цветок, неясный, таинственный, волнующий. Горячее желание толчками наполнило грудь, разлилось по всему телу.
Он вскочил, подошел к Эмэй, она вскрикнула и еще плотнее прижалась к стене, словно хотела в нее втиснуться.
Чуньцзао расстегнул на ней рубашку, она закрыла лицо руками и тихонько всхлипнула; он ласково, словно успокаивая, погладил ее, и она громко заплакала.
— Пожалейте, — жалобно взмолилась она. — Я… не хочу…
Тан Чуньцзао, словно его плетью ожгли, мигом отрезвел и, сгорая от стыда, бросился вон.
Старик Тан выскочил из свой комнаты и, раскинув руки, преградил ему путь.
— Отец! Я не хочу обижать эту беззащитную девушку… — с горечью крикнул Тан Чуньцзао.
Эмэй бросилась на колени перед Тан Эром и заговорила сквозь слезы:
— Дядюшка, я буду твоей приемной дочерью! Я продала себя, чтобы смыть позор с памяти отца да еще отдать долги за похороны матери.
Сердце человеческое — из плоти и крови, а Тан Чудак был добр и мягкосердечен. Он поднял Эмэй и спросил, растроганный:
— Какое несчастье обрушилось на твою семью, девочка, отчего умерли родители?
Эмэй, плача, стала рассказывать:
— Места у нас благодатные, прямо райские — все само растет, но за восемь лет междоусобиц поля заросли травой. Чиновники начальству пишут отчеты о богатых урожаях, а членам коммуны — справки на выезд из голодного края, чтобы могли идти по миру. Мой отец
вообще-то был человек молчаливый, кроткий, мухи не обидит, но когда живот от голода подвело, не сдержался: «Эта „культурная революция“ — не званый обед. Если так будет продолжаться, весь народ перемрет от голода; пять плохих элементов совсем вымрут, да и пяти хорошим несдобровать». За такие слова его тут же объявили контрреволюционером, совершившим «злодейское преступление», схватили, да как раз в самый разгар критики конфуцианства… Приговорили к смертной казни и расстреляли…— Тише! — Тан Эр подошел на цыпочках к дверям, приник ухом, прислушался, приоткрыв дверь, посмотрел в щелку и только тогда вернулся. — При чужих людях не повторяй этих горьких слов твоего отца! Хоть и не ты сказала, а все равно сочтут преступницей.
— А мать отчего умерла? — спросил Тан Чуньцзао.
— Она пошла с двумя моими младшими братьями на железнодорожную станцию в ста ли от нас собирать милостыню. Узнав о казни отца, бросилась под поезд.
— А братья?
— Когда я пришла на станцию забирать тело матери, Ma Гочжан как раз покупал девушек. Я продала себя за талоны на пятьдесят цзиней продуктов и тридцать юаней деньгами: пятнадцать пошли в уплату долгов, на пятнадцать купила для братьев еды. Считайте, что выполнила, как могла, свой сестринский долг.
— Из огня да в полымя угодила! — с болью произнес Тан Чуньцзао. — Человек должен себя уважать! Что ты, корова или овца, чтобы тебя покупать?
Эмэй продолжала сквозь слезы:
— Я думала, попаду на север, дойду до Пекина, подам жалобу.
— Кому? Какие теперь жалобы? — Тан Эр затряс головой, как кукла-барабанщик. — В такие времена, когда Небесный пес глотает солнце[44], а мелкие людишки и лизоблюды вошли в силу, в каждом храме витают души безвинно погибших! Если справедливые судьи по тюрьмам сидят, в какую же управу ты побежишь жаловаться!
— У меня не было выхода… Куда ни пойди… все плохо! — Эмэй еще пуще заплакала.
— Ну вот что, раз ты пришла в наш дом, значит, ты наша! — Старик ударил себя в тощую, костлявую грудь. — Будем теперь делить все на троих. Даст бог, с голоду не помрем, доживем до лучших времен.
Эмэй осталась в Силюине не то приемной дочерью Тан Эра, не то невестой Тан Чуньцзао, и из-за неясности положения ее нельзя было прописать.
3
Без прописки не зачисляли в бригаду на работу, а раз не работаешь в бригаде — не зарабатываешь трудовых единиц, без трудовых единиц не получаешь паек. Так и пришлось им делить два пайка на троих.
Они считали каждую рисинку, которую клали в котелок, ходили полуголодные, а перед новым урожаем и вовсе голодали. Весной, как только земля зазеленела, Тан Эр сварил суп из диких съедобных трав.
— Отец, а это… можно есть? — с сомнением спросила Эмэй.
— Конечно, можно, — рассмеялся старик. — Шэньнун[45] травы ел, никогда не старел.
— Но вам-то, старому человеку, не надо бы их есть, — уговаривала его Эмэй.
— Э, я все ем. Из того, что в небе летает, только бумажный змей в еду не годится, а на земле — скамейка, — ответил Тан Эр. — Где родился, там и ищи пропитание. Я вырос на этих травах у реки, и кишки у меня привычные, луженые.