Созвездие Стрельца
Шрифт:
Светлые пятнышки забегали по брезенту. Брезент полетел в сторону. Фонарь осветил носилки, свалившиеся к переборке, а под носилками — Генкины ноги. Носилки разобрали. Генку вынули из его преждевременного погребения. Но он уже потерял сознание, скорее от ужаса, чем от физических повреждений.
…Очнулся он в госпитальной каюте. Руки, ноги его ныли. Болела и голова, надежно забинтованная. А когда Генка потрогал тут и там, то даже охнул от боли. Под белой чалмой, которая сделала его похожим на благочестивого хаджу, посетившего священный город Мекку, была довольно глубокая рана, которую нанесли ему металлические ножки
— Ну, не пропала охота зайцем ездить? — вдруг спросил его кто-то не сердито, но строго.
Генка огляделся и увидел знакомое лицо.
Он не сразу узнал, кто это, но, подумав, сообразил, что это жена учителя Прошина, которую он видел у Вихровых. Да, конечно, те же самые веснушки на длинноватом носу, те же близко посаженные глаза, та же озорноватая и насмешливая улыбка и те же веселые глаза, те же волосы медного отлива, заколотые узлом на затылке, но победно развевающиеся вокруг лица. Положительно, нельзя было и шагу ступить никуда, чтобы не наткнуться на знакомых. Мир оказывался тесным, несмотря на всю его пространность! Генка нахмурился и сделал самую поганую гримасу, которую мог изобразить на своем лице, хотя повязка на голове и не давала развернуться способностям Генки полностью. Не хватало еще, чтобы его узнали тут!
Прошина присмотрелась к нему, и с какой-то грустной задумчивостью во взоре и меланхолией в голосе сказала:
— Эх ты, Монтигомо Ястребиный Коготь! До чего же вы все похожи друг на друга… Поколения меняются, а мальчишество остается прежним… Мой тоже чуть не убежал. С вокзала вернули!..
Генка не очень понял эту сентенцию, но обрадовался: не узнала, вишь, как чудно называет! Однако вслед за тем Прошина сказала:
— Не подумал, что мать будет беспокоиться? Не подумал, что в беду мог попасть? Ну ладно, матери телеграмму придется дать, чтобы не волновалась. А вот что с тобой делать?
— Я с вами! — живо сказал Генка.
— Два раза! — сказала Прошина насмешливо, и Генка перевел это сразу на свой язык — фигушка с маслом! Он затуманился, а Прошина добавила. — Со встречным отправим назад…
— Не-е! — протянул Генка, соображая, не улизнуть ли ему на берег под покровом ночи, как пишут в толстых романах.
— Приказ капитана! — сказала Прошина и пожала плечами, из чего следовало, что она и не против бы нахождения на борту теплохода Генки — может быть, даже он и стал бы ей нужен! — но…
«Ни чик!» — подумал Генка. Только бы дождаться темноты.
А вокруг было доброе утро.
Расстилались воды широкой реки, которая стремительно несла свои воды в Амур. Покатые берега ее были покрыты чуть пожелтевшей травою. Всюду, куда простирался взгляд, лежали возделанные поля, уже засеянные озимыми, кое-где щетинилась стерня. Далеко слева синели какие-то горы. Ночной холодок сменился ласковым солнечным теплом. На небе не было ни одного облачка. Кое-где на берегу лежали, перевернутые вверх дном, корытообразные лодки.
Левый берег повышался заметно, и впереди к самой воде подступал высокий отрог, словно огромный каравай подового хлеба. На безлесной его вершине вонзался в небо высоченный столб электрической передачи высокого напряжения, а от ажурных его ферм простой и прочной конструкции на этот берег шли провода. Пролет от столба на горе до столба в низине был неимоверно велик — километра три. Провода эти гудели, точно пели,
от напора воздуха в этой вышине. И когда их нити проходили над теплоходом, плывя назад, Генка испугался — а ну как упадут эти провода на палубу, тогда — пиши пропало! Сгорит все синим огнем!Генка глазел и глазел на все, уже тупея от этого беспрерывного мелькания в глазах. Лучились на солнце мелкие крутые волны Сунгари, заставляя щурить глаза. Тянулись и тянулись берега, с золотящимся приплеском, пламенели на солнце крепостные стены деревень, сверкали лемеха, точно зеркала, когда пахарь выворачивал соху. Мелькали синие фигурки. Мелькали розовые, красные, желтые цветы в их руках. Генку стал одолевать сон от этого праздника. И вдруг над ним раздался гром, и праздник сразу же прекратился. Этот гром изрек страшные слова:
— А почему заяц на борту ничем не занят? Каждый должен отработать свой проезд! А ну, на камбуз его, картошку чистить!
Это сказал капитан. А слова капитана — приказ.
И Генка оказался в камбузе. Конечно, здесь было тепло, конечно, здесь витали в воздухе аппетитные запахи, конечно, здесь на плите шипело, шкварчало, жарилось, парилось, пузырилось, выходило из себя, испускало запахи и пар, синело и трещало, стреляло жиром, переворачивалось с боку на бок, кипело и томилось — далеко не самое плохое на свете! Но — праздник кончился…
Картошка, которая оказалась в руках у Генки, была такой же картошкой, какую видел Генка дома, — неровная, со следами земли на шершавых боках, с тугой кожицей, с белым влажным мясом. Генка вздохнул и взялся за нож. Толстые очистки посыпались из-под ножа. Толстый кок с распаренным лицом, в белом колпаке, в фартуке, уже захватанном пальцами, с длинным ножом и металлическим отбоем на ремешках у пояса, посмотрел на Генку. Он постучал шумовкой по краю какой-то кастрюли, порождавшей монбланы пара, и, выглядывая из его облаков, как со снежных вершин, голосом Зевса-громовержца сказал:
— Вот это называется так — переводить добро на дерьмо!
Он подошел к Генке, презрительно сморщившись, взял из его рук нож и картофель, приспособился, и вдруг с Генкиной картошки стала скатываться тоненькая чуть не прозрачная, кожурка.
— Так держать! — сказал кок голосом капитана.
Генка только вздохнул.
В камбузе был открыт иллюминатор. В ярком кружочке его мимо теплохода все плыли и плыли берега Сунгари. И то и дело появлялись в этом кружочке люди в синем с цветами. Праздник продолжался, но волей вышних сил Генка был исторгнут из этого праздника и ввергнут в самую преисподнюю, где его, как грешника на сковороде, с одной стороны припекало солнце, с другой — поджаривал огонь из раскрытой дверцы камбуза. А что делать?..
Худая слава, говорят, по свету бежит, а добрая на печи лежит.
Куда ни приходила Фрося наниматься, с ней разговаривали по-хорошему, пока не узнавали, что она была уволена из сберегательной кассы. А как доходило до этого, все места оказывались занятыми. Ей все было ясно — люди не хотели иметь дело с человеком, осужденным за подлог. Она злилась, но, если бы ей самой пришлось нанимать кого-то, будь она сама начальником, она тоже была бы осторожной. А помимо этого, из армии увольнялись люди — сотни тысяч! — о них была особая забота, и им всюду оказывали предпочтение перед опороченной Фросей.