Созвездие Стрельца
Шрифт:
На тринадцатом году своего бытия империя Гитлера прекратила свое существование, не дотянув до тысячелетия какой-то пустяк — всего девятьсот восемьдесят семь лет.
Но если продолжительность деспотии исчислять количеством раздавленных судеб, силой страха, которую она порождает, накалом злой воли, масштабами разрушений и порабощения, числом войн, а стало быть, и числом убитых и искалеченных, то Третья империя имела право считаться тысячелетней.
История знала имена многих убийц, на совести которых лежало истребление целых народов и пролитие морей человеческой крови. Такими были: Аттила — вождь гуннов, Рамзес Второй — сын царя, отец царя, царь царей, Карл Пятый Испанский — создатель Эскуриала, Фердинанд Кортес — предводитель конкистадоров, лорд Китченер — гордость британской короны, Наполеон Первый — бешеный корсиканец, обративший с ловкостью фокусника Французскую республику в Французскую
Шумный успех сопутствовал выступлениям Гитлера на арене человеческой истории, начиная со скандалов в мюнхенских пивных и «ночи длинных ножей». Исполнялись предначертания его, изложенные в книге «Моя борьба», которая была небезынтересным сочинением, особенно для психиатров, посвятивших себя изучению манна грандиоза, но стала реальным планом захвата мирового господства. За тринадцать лет он поработил, сначала разложив изнутри, а затем предприняв военные акции, тринадцать европейских государств, среди которых оказалась и одна великая держава — Франция. Военные оркестры вермахта трубили марши, и, как в плохой постановке провинциального театра, противники рейха преклоняли колена перед ошалевшими от успеха и от запаха свежатины волчатами Гитлера, которых он подкармливал сырым мясом со дня рождения.
У тех, кто помнит эти дни, возникало ощущение нереального, странное ощущение кошмарного спектакля, какого-то бездарного гильоля, разыгрываемого для того, чтобы хорошенько попугать слабонервных. Все происходящее, начиная с того, как немецко-итальянские «Люфтваффе» обрушились на Картахену и Гвадалахару, на Валенсию и многострадальный Мадрид и Народная Испанская Республика была потоплена в крови, казалось ненастоящим — настолько противоречило элементарному здравому смыслу трезвого человеческого ума. Но это была реальность, хотя с ней и не мирился рассудок.
Коричневую лужу гитлеризма никто не хотел подтереть всерьез. Франция, Англия и Соединенные Штаты Америки лишь полегоньку оттирали от своих дверей, чтобы не захлестнуло слишком, эту кровавую лужу, стараясь направить ее разлив в сторону Советов — на восток! на восток! на восток! — заранее предвкушая желаемую возможность стереть с политической карты мира известное «географическое понятие», ежели этот номер пройдет. При этом лужа до пояса залила даже Прекрасную Марианну. Но это не встревожило ее галантных кавалеров — Джона Буля и дядю Сэма, так как их любовь к Марианне была всегда корыстной, сколько бы красивых речей ни произносили они об общности душ и единстве целей.
Но этот номер не прошел. Едва Гитлер начал свою четырнадцатую войну против Советов в надежде после быстрой победы бросить на Англию и на Америку все неисчислимые, с захватом богатств Советского Союза, резервы и ресурсы — в ладной машине немецкого фашизма что-то разладилось…
На новом фронте было что-то не так, как на прежних.
До сих пор Гитлер имел дело с людьми и государствами, хотя и не расположенными к бесноватому фюреру, но внутренне родственными ему по своей сути. Теперь же ему противостояли иной строй и иные идеи. Социалистический строй и ленинские идеи.
Он мог разгромить чужие военные соединения — дивизии, армии, фронты, он мог уничтожить военную технику, людские и материальные резервы. Но уничтожить идеи он не мог, потому что не мог сам выдвинуть иной идеи, кроме идейки своей личной исключительности и личного права перекраивать мир по своему разумению. А у Советского Союза была идея строительства коммунизма во имя простых людей всего мира, близкая сердцу каждого честного человека, которому надоело работать на хозяев, даже если они Тиссены или Рокфеллеры. А когда идея овладевает массами, она становится материальной силой, обретает бессмертие, рождает героизм и воодушевление, вдохновляет и на тяжкие испытания, и на смертную борьбу, и на грядущую победу.
До самого конца Гитлер так и не понял этого.
На его глазах самая совершенная военная машина, какие когда-либо знал мир, повернув на восток, забуксовала, заела, заскрежетала, напряглась до предела прочности, но подалась назад, покатилась вобрат все сильнее и сильнее и разрушилась. Разрушилась, хороня под обломками не только безумные мечтания человека, место которого было в доме умалишенных, а не в государственной канцелярии, по и все планы Тиссенов и Круппов, Кунов и Лебов, но и все надежды Морганов, Ротшильдов и Рокфеллеров, которые незримо присутствовали
при рождении фюрера наци, сунули ему в рот серебряную ложку на счастье и, оставаясь при этом в тени, помогали подсаживать его в канцлерское кресло.Все ожидали известий с фронтов.
Ежедневные передачи стали для Фроси необходимостью, настоятельной потребностью. Может быть, скорее всех в сберегательной кассе она поднимала вверх палец и предостерегающе говорила: «Тихо! Товарищи! Последние известия же!», едва из репродуктора слышался голос Левитана.
Голос Левитана! Мы помним по именам всех дикторов московского радио. Это были хорошие дикторы. Может быть, лучшие в мире. Но Левитан не был диктором. Он был Левитаном. И как часто можно было слышать: «Левитан сегодня передавал!» или: «Ой, я сегодня Левитана не слышала! Что он говорил?» Все знали, что Левитан у микрофона, когда надо передать самые тяжелые известия, от которых сжимается сердце и почва уходит из-под ног и, кажется, останавливается течение времени: Львов в руках врага, сдан Киев — мать городов русских, оставлен Минск — сердце Белоруссии, наши войска отошли восточнее Смоленска, пали Можайск и Наро-Фоминск, и бьется в кольце блокады Ленинград, и кровью истекает Сталинград… Но он подходил к микрофону и тогда, когда надо было передавать и самые радостные известия: немцы были остановлены на Волоколамском шоссе, и наступательный нахрап их выдохся; армия Паулюса сдалась под Сталинградом; Орловско-Курская дуга сомкнулась вдруг, и десятки гитлеровских дивизий перестали существовать; в корсунь-шевченковском котле сварились всмятку немецкие вояки; Советская Армия освободила Бухарест, Софию, Будапешт, Вену, вступила на территорию Германии, перенеся войну туда, откуда она началась, где ее спланировали и выпестовали; Советская Армия блокировала Кенигсберг — колыбель прусского милитаризма и Берлин — логово Гитлера!
Но если суровая скорбь тяжелых известий была пронизана глубокой верой в торжество правого дела и голос Левитана не позволял впадать в отчаяние даже тогда, когда было невыносимо больно, то радость победных известий умерялась благородством и человечностью, и голос Левитана не позволял стучать кулаком по столу и кричать: «Теперь немцы у нас попляшут!» — а мысль эта шевелилась кое у кого…
Жизненное пространство фашизма сократилось до размеров пятачка. Целые фронты умещались в районе Бранденбургских ворот, у стен государственной канцелярии с бункерами семидесятипятиметровой глубины, в которые забились немецкие атаманы, в районе рейхстага, который когда-то пытался поджечь слабоумный или жадный на марки Ван дер Люббе, дав Гитлеру повод для Варфоломеевской ночи, в которой погибли лучшие люди Германии, на Унтер-ден-Линден, столетние липы на которой никогда не знали такой поливки, как теперь — горячей, дымящейся кровью людской, на Александерплац…
— Что это такое? — спросила неосторожно Фрося, услышав вроде бы что-то русское в потоке чуждых, непонятных наименований.
Но на нее зашикали, загрозили пальцами: потом, потом вопросы, товарищ Лунина! И она, застыдившись своего неуместного любопытства, даже села на свои стул, хотя и поднялась до того, как и все сотрудники, чтобы лучше слушать. Говорят, хорошо есть стоя — чтобы больше вошло, но и слушать стоя тоже лучше почему-то: может быть, тоже больше входит?
Клиенты жались тесными кучками возле репродуктора, боясь пропустить хотя бы одно слово новых сообщений, возмущенно оглядываясь на тех, кого обуял не вовремя кашель или в ком зуд общительности пересиливал желание слушать, махали со злостью на тех, кто, входя, скрипел или хлопал громко дверью, переглядывались понимающе, перемигивались друг с другом, чувствуя в эти моменты кровной родней каждого, с кем встречались взглядами, одобрительно покачивали головами…
Каждому было ясно — конец войны близок, и было бы непростительно стыдно самому не услышать об этом.
Бог войны — артиллерия! — в эти дни говорил от имени Свободы и Разума громами советских пушек, и этот бог никогда не говорил так громко: до двух с половиной тысяч стволов умещалось на квадратном километре в пригородах осажденного, ослепленного, оглушенного, рассекаемого на части и истекающего кровью Берлина. Если католики, лютеране и баптисты — христиане всех толков — до сих пор только верили в ад, теперь они увидели его: он разверзся у самых ног надменного города, где на улицах и тенистых площадях до сих пор высились или уже были повергнуты во прах каменные или бронзовые идолы — Бисмарк, Мольтке, Шлиффен и многочисленные Гогенцоллерны, Гогенштауфены, Гогенлоэ и Гогентаубе, связанные кровным родством и общностью кошелька со всеми правящими кликами севера, юга, запада и востока Европы, по сути дела высидевшие немецкий фашизм, как наседка высиживает цыпленка…