Спасатель
Шрифт:
– Когда… когда «мамочка» говорила? – поинтересовался Кадников потрясённо.
– В детстве. После первого спектакля в клубе, – просто ответил Патюнин.
– Арсений Витальевич, у вас как голова, не болит? – спросила Чиплакова, абсолютно уверенная, что после этого заседания ей придётся помочь «бедному мальчику» в оформлении бумаг, необходимых в данной щекотливой ситуации.
Патюнин говорил хладнокровно, не замечая неловкости слушателей. А неловко было всем. Лёшка Горшуков оглядел других с такой улыбкой, с какой смотрит на взрослых ребёнок, в присутствии которого совершается тайное и не предназначенное для его детского слуха признание, ведь Сеня Патюнин был всё-таки начальником, «грамотным», как говорят работяги, и до сих пор ни один
Арсений Патюнин говорил, не подбирая слов, его будто и не заботило, какими словами надо выразить то, что он хотел сказать. И из этого следовало, что вряд ли он хочет убедить людей в том, о чём думает сам. И было непонятно, зачем тогда он вообще произносит эту речь, зачем так хочет, чтоб его выслушали, вот и графин мотается туда-сюда… Ощущалась даже некая подготовка к подобному выступлению: говорил он так, точно читал написанное уже заранее на каком-то невидимом экране, будто расположенном на задней стене комнаты за спинами слушателей, но видном вполне только ему лично.
– …потом больше я никогда не посещал кукольных театров. Никогда.
Глаза Патюнина, светлые обычно, почернели…
– Ему плохо! Плохо ему! – выкрикнула Магдалина.
И другие, замерев, ждали, что Патюнин рухнет на пол, совсем потеряв сознание. Никто ж из присутствующих не видел, как сходят с ума. Часто ли случается, чтобы прямо на глазах человек свихнулся? Многие и не видели никогда умалишённых, укрытых в специальных заведениях, а тут – собственный, саргайский. Он покачнулся, правой рукой вцепился в наличник окна, переложив при этом свою «гранату» в левую руку и, как будто это обычное дело, продолжил:
– В институте у нас: кто пел, кто танцевал, кто играл на гитаре. А я просто учился. Я мечтал стать специалистом в одной понравившейся мне отрасли, – Патюнин говорил так, точно диктовал заезжему корреспонденту, желающему написать о нём положительный очерк. Он излагал свою короткую биографию. Она звучала для слушателей самой настоящей историей болезни. – Здесь мне сразу понравилось. Но счастлив я был только в первые дни…
…Стояли приятные непыльные деньки. Ночью, точно по заказу местной службы коммунального хозяйства выпадали лёгкие дождики, а потому слякоти, обычной для Саргая после дождя, не было. Пыль прибивалась, и почва стояла чуть влажной, медленно подсыхая лишь к вечеру. Из ближайшего леса, всегда удручённо принимавшего всю пыль Саргая, тянуло запахом хвои, грибами, будто это был нормальный лес, а не какая-то пылевая ловушка. И сидевшие в кабинете, делать нечего, вспоминали, какие это были хорошие деньки, и даже увидели Арсения, бодро шедшего к карьеру, с удовольствием глядевшего, стоя на краю, с высоты в его гигантский котлован.
– Я проводил в думах о работе и субботу, и воскресенье. Я считаю, что у меня большой путь, у меня энергии много. Сейчас – ещё больше, чем в те первые дни.
Никто не засмеялся над таким признанием. После знакомства с работой отдела в конторе, Патюнин однажды чистым свежим утром поспешил в карьер, уже не только любоваться им, но и работать, руководить там рабочим процессом. Он был, точно полководец перед первым сражением. С борта карьера он охватил взглядом отвесные стены, напоминавшие берега каньона. На теневой стороне они казались фиолетово-холодными, на противоположной – розовато-тёплыми от света восходящего солнца. Как раз «уазик» подоспел, и повёз Патюнина всё вниз да вниз, туда, где сейчас шла выемка. На самом нижнем горизонте, на дне между высоко поднимавшимися, громоздившимися серо-лиловыми глыбами пустой породы, нёсся ручей, бежал бойко. Экскаватор, стоявший посреди руды, антрацитно-чёрной и даже на вид породистой, умывался чуть ли не по кабину. А Лёшке Горшукову – хоть бы что. Патюнин отдал свой первый в жизни деловой приказ: поставить насос для откачки грунтовых вод из карьера. «Василий Прокофьевич уже распорядился», – ответили
ему на это. Патюнин взглянул на часы: оказывается, Кадников приходит на работу раньше начала рабочего дня. А потому на другой день Патюнин явился раньше Кадникова. И успел до его прихода выдать другое распоряжение: переставить «шарошку», но пришёл Кадников и это распоряжение отменил.– Было и ещё… Например, я велю бульдозер в одном месте держать, а приходите вы, Василий Прокофьевич, и велите его перегнать. Я понял, что вам не хочется, чтоб я занимался своим непосредственным делом – организацией работ, а сидел бы в конторе и перебирал ненужные бумаги. Но я-то мечтал быть организатором производства… – Патюнин смотрел поверх Кадниковской головы, обращаясь к нему, но не к живому будто, а будто к отображённому на невидимом экране задней стенки комнаты, где висел лишь выцветший плакат о «выдаче руды на гора».
– Василий Прокофьевич, надо что-то делать. Может, послать тётю Фросю за фельдшером? Или – за участковым сразу? – прошептала Чиплакова.
Муха откликнулась ей настырным жужжанием.
– Погодите, – нетерпеливо отмахнулся и от мухи, и от Чиплаковой Кадников.
– Мы поднимались на «уазике» из котлована, шофёр отпросился, и я вёл автомобиль. Хотел спросить вас, как же нам дальше работать, кто-то из нас – лишний, да и по должности это вам, а не мне, надо в конторе сидеть, но когда я повернул голову и увидел ваше лицо, то… У вас, Василий Прокофьевич, было такое лицо… беззащитное, ну, как у ребёнка. И я не спросил.
– Беззащитное? – эхом откликнулся Кадников.
Патюнин не заметил.
– С этого дня я понял, что вы, как я. Вы также хотите быть человеком. Вы – живой. А у нас штатное расписание составлено так, что никто живым быть не может. Но я не люблю кукольный театр! – Арсений опасно дёрнул левой рукой с судорожно зажатым графином. – Вот почему я и написал это письмо министру…
Собственно говоря, именно эта заварушка с посланием, в большей степени, чем поведение Патюнина во время взрыва, спровоцировала сегодняшнее разбирательство. Патюнин бегал, носился, грозился, размахивал письмом. К такому адресату никто никогда на Саргае ничего не писал.
– …в письме своём я указал, что всех нас надо сократить, весь производственный отдел: Сомова, Магдалину, меня… А Кадникову платить наши зарплаты. Но… Письмо это я не отослал. Магдалина схватила его со стола и отнесла Борису Кузьмичу, и тот уговаривал меня не писать министру. Нет, он не уговорил меня, и я ещё обязательно отошлю это письмо. А зарплату свою я решил перечислять в фонд мира, ведь она мною не заработана. Самое страшное, что чувствуешь эту проволоку, привинченную к спине, а перепилить её не можешь… Мне надо было хоть как-то превратить себя в человека. Хоть как-то раз-ма-рио-нетиться…
Кадников опустил голову, Чиплакова дёргала его за рукав, но он отстранился от неё:
– Дайте дослушать, чёрт возьми!
– Вы понимаете, я так старался! Я даже вечерами думал о работе! А Ярик подшучивал: «Плюнь на Саргайский карьер, думай о карьере».
– Во, продаёт! – Ярик Сомов всегда считал: с этим Патюниным надо быть начеку. С такими всегда настороже надо быть. С дураками-то.
На лице Патюнина его реплика никак не нашла отражение, и Ярик подумал, что Патюнин его также не видит, как и Кадникова до этого, хотя и вступил уже в общение с ним, но с ним будто и не живым, а отображённым в незримом кино на задней стенке комнаты.
– Ты меня, то на танцы зазывал, то – на матч футбольный, но разве мне до этого! Я же имею цель, я же имею идеи, я без них жить не могу.
– А девочки – как? – спросил Ярик, перестав жалеть Патюнина и удивляясь уже меньше его сомнамбулическому состоянию.
Лёшка Горшуков, конечно, хохотнул. Другие к шутке Ярика остались глухи. Что было для всех неожиданным, так это то, что Арсений вдруг ответил:
– Я не какой-то ненормальный. Ко мне скоро приедет невеста, и мы поженимся. Личная жизнь – это хорошо, но это – не главное.