Спасенье огненное (сборник)
Шрифт:
– Да в курсе я, в курсе! Это ты не в курсе. В колхозе сёдня утром агеевская бригада на то поле не пошла. Боятся. И лошади, мол, не идут, храпят. Поповщина полезла: «Из церкви батюшку позовем, пусть на поле отчитает да покадит». Чтобы нам была слава на всю область?! Нам в райкоме рассказывали, что с этой картошкой тут уже чуть не сто лет бьются. Ну, что за народ! Староверы, одно слово! Еще в царское время бунтовались. Деньги им давали, только сади картошку. Не надо, и все тут. Ну, сейчас не те времена: хочу не хочу. Есть план; сколь скажут, столь и посадим. Я уже с воинской частью связался через райком, солдаты приедут, за день картошку выкопают и себе увезут. А весной заложим на этом поле клеверище. И все. Давай ужинать, Лида.
Не все сказал жене партийный секретарь. Не сказал, как шел он сегодня от Вотяцкой горы и углядел, что вокруг покосившейся избенки старой Арины накровавлено и ветер гоняет куриный пух. Видно, эта полоумная вотячка для избавления от мести обиженных богов опять зарезала жертвенную курицу. Зашел, низко наклонясь в проеме скрипучей двери. Темно в избушке после дневного света, а в глазах потемнело еще больше. Арина окропила жертвенной кровью и иконы, и портрет Сталина, приколотый к стене. Трясущимися руками секретарь содрал окровавленного вождя и, крепко стукнувшись о притолоку, выскочил во двор. Ломая спички и громко матерясь, сжег бумажный комок. Арина, приковылявшая с огорода, ничего не поняла. Он молча погрозил ей кулаком и побрел домой на нетвердых ногах с колотящимся сердцем.
Их век не кончен…
От Вотяцкой горы отступились. А время, быстротекущее и равнодушное, заваливало новыми делами-заботами и смывало из людской памяти Надежду и Михаила Александровича. Ремонтировали для новых учителей его освободившуюся квартиру.
– Тань, давай вот сюда домазывай остатки. Все же надо было еще по второму разу покрыть. Туто, видишь, полосы.
– Ладно, не учи хромать того, у кого ноги болят! Новые хозяева подкрасят, ежели надо. Кто приедет, не слыхала?
– Двое их, оба учителя, приедут вот квартиру смотреть, как отремонтируем. А кто – не знаю.
– Ну, наработалися мы. Никакого порядка у Михаила Александровича не было. В запущении квартира-то была. Хлам один. Конечно, ни семьи, ничё. Смешной, помню, был: ровно аршин сглотил да так торчком и ходит.
– Я у его училася, помню. Тихий был. Ни на кого сроду и голос не подымет. Стихотворения сочинять умел. В «Зарю коммунизма» заметки отправлял. Сам-то из Ленинграда, говорят. Чё его к нам занесло?
– Собирай банки. Я тут слила себе маленько, окна подкрасить.
– Он у нас и русский вел, и литературу. А вот про семью-то я ни у кого и не спрашивала. Дак ведь война была, мало ли чё…
– Ну, все. Дай-ка руки ототрем. Ты масла принесла подсолнечного, дак плесни и мне маленько.
Хламу нагребли бабы два мешка. Пожелтевшие листочки с напечатанными короткими строчками. Книжки старорежимные. Альбомы с фотографиями. Старые газеты они уже истратили, когда красили. На пол подстилали. А чего их жалеть-то, старые районки, года девятнадцатого да двадцатого? И где он их только взял? Написано неинтересное: все про становление советской власти да кулацкие бунты.
Больше всего удивились громадным костям и коричневому ломаному костяному черепу, башке, как определили они. На коровий череп башка была не похожа. «Лосиная или кабанья, – предположили, – вишь, вон рог торчит. Ну, вовсе чокнулся мужик от одиночества: кости дома держать!» Снесли весь хлам на огород, разожгли небольшой костерок и все старательно сожгли.
…Черепа и кости звероящеров пермского геологического периода найдут в этих местах лет через двадцать. Найдут, конечно, куда ж он денется, период-то, он же пермский…
В квартиру Михаила Александровича осенью поселились молодые учителя. Бывший директор школы Федор Петрович вскоре переехал к Ритке в город. Никола устроился председателем сельпо в дальнем селе Вознесенске.
Нисколько не пострадал только действительно ни в чем не повинный Витька Шорохов. С Риткой он развелся едва ли не с радостью. Из поселка уехал в район, устроился на железную дорогу в военизированную
охрану. Ездил по стране, домой к родителям приезжал только осенью, чтобы помочь выкопать картошку. И больше ничего. Он даже не показывал никакого огорчения, может по глупости. Но народное мнение, поколебавшись, уперлось именно в него. Он, сам того не ведая, напоминал и напоминал о Надьке, хорошей девушке, ставшей заложной покойницей, о которой нужно было забыть. А он напоминал, и по дорожкам памяти заложная покойница Надька вновь являлась у Вотяцкой горы. «Из-за его все вышло», – вот и весь приговор, столь же безосновательный, сколь и беспощадный. Ночью в окно шороховской избы полетел кирпич. Это еще что! Раньше-то могли и избу поджечь. И корова могла явиться домой, волоча по пыльной дороге собственные кишки. Тут не оправдаешься и приговор не обжалуешь. Хоть времена были уже не старые, а советские, Витька Шорохов завербовался на Дальний Восток. Его сестра и оба брата уехали в город Молотов [11] .11
Так в 1940–1957 годах назывался город Пермь. – Прим. ред.
Никакого клеверища на молельной поляне никто не заложил, и поле Надежды скоро затянуло дикой травой. Осенью, когда с огородов потянет горьковатым дымом, подойдите к Вотяцкой горе. Поглядите, они там, во-о-он там, у самого лога, – Надежда и Михаил Александрович. Картошка перед ними выкопана и в мешки сложена. А они на перевернутых ведрах сидят и о чем-то разговаривают. Их век не закончился, а виноватые так и не найдены.
Часть третья
Судьба поэта
Бежит по улице Садовой узкая дорожка, круто обрываясь к речке.
– Ну, что нового на Садовой? – Таисья присаживается на лавочку к бабе Кате с бабой Тасей.
– Да ничё, – ответствует Катя, – вон Ванька-тюремшик снова пришел, а так боле ничё. Опять болтат свои сказки. Мужики, слышь, какие довольные? Огород-от вспахали, выпили, ну и Ванька тутока, как без его!
С Катиного огорода доносились дружные раскаты хохота – веселились несколько мужиков.
Маленький тощий Ванька-тюремшик был народным поэтом в деревне. Нигде Ваня сроду не робил, тем не менее всегда бывал сыт, пьян и доволен жизнью. Его кормили и поили «сказки» – так он называл свои бойкие и похабные стихотворные сочинения. Тяжелая работа в деревне каждый день: кто-нибудь да огород пашет, или тёс дорожит, или сено возит – мало ли дел. Намахавшись, мужики подносили Ваньке стакан-другой и были согласны до утра гоготать над его сказками.
Баба Поля не раз советовала:
– Ты, Ваня, зашейся! Тогда, может, и жену найдешь. Вон девки-то мои мужиков позашивали – красота. Мужику ведь чё? Только ему одно и надо да еще бутылку водки. Как же с имя с незашитыми жить?
Соседки кивали головами:
– Правильные у Польки девки! Знают, как жить, мужики у их не балуют, хоть и пьющие. Вон зятевья – городские, а все лето из огорода не вылазят, все чё-то робят, как девки скомандуют. И за ребятами своими девки следят: Таньке глазик выправлен, Ваське зубы сдвинули, Кольку в специнтернат для слаборазвитых определили – хороший интернат, с зимним садом.
Что странно, урожая завидного у Польки сроду не бывало. Лук вечно сгнивал, картошка желтела в августе, а помидоры уходили в ботву. Сколько ни горбатились Полькины зятевья, зашитые невольники огорода, земля, хоть тресни, не рожала от их усилий. Однако ни эти неурожаи, ни потомство с кривыми глазиками, зубками и мозгами нимало Полькиных девок не смущали. Они впрямь знали, как надо жить, и могли научить кого угодно. Поля на старости лет была своими дочерьми довольна: