Спасите наши души!
Шрифт:
— Приедете на каникулы в свой город, спросят: что делаете? Можно будет ответить: в Москве учусь, в вузе. И среднее образование ваше даром не пропадет, и языки иностранные учить будете, и о многом таком узнаете, о чем вам ни в школе не говорили, ни в книгах не напишут теперешних. Ведь о жизни, о смерти, о боге спорят две стороны. Но вам известно только то, что говорит одна сторона, и совсем неизвестно то, что об этом может оказать другая. А разве вам не любопытно услышать другую сторону? Не господствующую, — понизил он голос, — по гонимую. Гонимую, но от гонений не слабеющую, — это прозвучало торжественно, — религию! Может, ей что-то такое известно, о чем первая сторона
Добровольский почувствовал — ему помогла актерская восприимчивость, — что его житейские доводы особенного впечатления на Павла не произвели, а вот последний, туманно-многозначительный, зацепил за живое.
И он решил козырнуть:
— Формуляром вашим, извините, в библиотеке поинтересовался. Видно, что философия вас занимает. О пшеничном зерне не задумывались? Мы его можем разложить на составные части, можем эти частицы увидеть, осязать, взвесить, но ни под каким микроскопом, ни на каких весах не увидим той энергии, той внутренней силы, благодаря которой произрастает зерно. Какая же сила заставляет его произрастать? Поразмыслите об этом. Маркса, между прочим, не читывали?
Павел признался, что после «Манифеста Коммунистической партии», который в выдержках проходили в школе, ничего не читал.
— Напрасно, — наставительно сказал Добровольский. — Не удивляйтесь, что, советуя вам духовную стезю, о которой вы покуда понятия не имеете, спрашиваю вас про Маркса. Основоположник научного материализма Маркс. Так?
— Так, — согласился Павел, удивляясь еще больше. — Это известно.
— Но неизвестно другое: что у Маркса, если поискать, можем найти доказательства в пользу существования бога.
— Ну, это вы хватили! — сказал Павел.
— Поскольку вы Маркса не читали, — сказал Добровольский, — спорить вам со мной будет затруднительно. Может быть, хоть понаслышке знаете про стоимость, которая, согласно Марксу, представляет собой овеществленный в товаре труд? Возьмите эти вот ботинки, — и он указал на свои черные узконосые туфли. — Можете их разорвать, можете их разрезать, можете под микроскопом рассмотреть, химическому анализу подвергнуть — никак и никогда вы их стоимость не увидите, не обнаружите. А она есть. Она в эти ботинки заложена. О-бъ-е-к-т-и-в-н-о! И во все заложена. Это Маркс говорит. А религия говорит: вот так же и бог незримо овеществлен в окружающем мире...
Откуда было Павлу знать, что все рассуждения о зерне Добровольский заимствовал из текста проповеди «Наука и религия», которая вышла из стен духовной академии, и, перепечатанная на папиросной бумаге, раздавалась уезжающим на каникулы студентам и семинаристам? Откуда ему было знать, что Добровольский, отродясь не читавший Маркса, повторяет рассуждение молодого немецкого богослова, приезжавшего в семинарию и поделившегося со своими коллегами мыслями о применении современной терминологии в проповедях?
Так или иначе, но Добровольский своего добился: Павла заинтересовал. Они условились, что будут переписываться. И когда Добровольский уехал, от него стали приходить длинные рассуждения о нравственности, о бессилии нерелигиозной морали, об отличии христианской любви к ближнему от обычного гуманизма, о самопознании и смирении. Павел не догадывался, что они целыми страницами списаны с дореволюционного гимназического учебника протоиерея Чельцова «Православно-христианское вероучение» и что Добровольский осторожно останавливается в своем списывании там, где у Чельцова начинаются нападки на социализм и революцию.
Постепенно мысль о духовной семинарии, поначалу казавшаяся странной, стала привлекать Павла все
больше.Добровольский посоветовал Павлу до поры до времени никому в родном городе о своем решении не говорить, да и вообще по возможности готовиться к поступлению тайно.
Он прислал Павлу молитвослов, евангелие и анкету, объяснил, как составлять заявление. Заявление пришлось переписывать, потому что бумагу эту полагалось называть не «заявление», а «прошение». Павел не смог себя заставить начать эту бумагу словами «покорнейше прошу», а титул «Ваше Высокопреподобие» и вовсе показался ему невероятным. Он написал просто: «Прошу принять меня...» — выучил молитвы — начальные, утренние и вечерние, один тропарь, два псалма, символ веры. Отправил все бумаги и стал готовиться к вступительному сочинению. Добровольский предупредил Павла, что сочинение обычно пишется на неизменную тему «Как я провел лето» и что в нем следует проявить религиозное направление мыслей, рассказав о том, какую церковь посещал, какие чувства испытал, исповедуясь или слушая церковное пение, и даже прислал образчик.
В эти дни Павел все чаще вспоминал те детские годы, когда отец был в армии, а мать водила его в церковь, и ему начинало казаться, что он испытывал тогда мальчиком какое-то особое чувство, которого теперь ему не хватает в жизни.
И все-таки он долго не решался сказать матери о том, что решил. И сказал ей только тогда, когда получил вызов на экзамены. Думал, она обрадуется. Но та, хотя после смерти отца не только повесила в комнате икону, но все чаще стала похаживать в церковь, узнав, что задумал Павел, огорчилась:
— Для этого тебя учили? Отцу бы это узнать каково!
— Но ты же сама ходишь в церковь, мать. Значит, веришь?
— Я — другое дело. Я женщина, у меня горя много в жизни было. А у тебя жизнь впереди: тебе что там делать? Нет тебе моего согласия! — сказала мать. — Верить — верь, если к этому склоняешься, а учиться на священника — это тебе не подходит. Нестоящая это специальность в наше время.
Зато дядя Николай, Милованов-поросятник, специально приехал провожать Павла. От него попахивало водочкой, и он весело похохатывал:
— А я тебе еще советы давать собирался! Ты сам кому хочешь посоветуешь! Гляди-ка! Молчун, молчун, а умнее всех оказался.
— Чему вы радуетесь, дядя Коля? — удивился Павел.
— А ты не спорь, — сказал Поросятник. — Тебя еще в жизни мало били: еще первая голова на плечах и шкура неворочена. Помидор может в цене упасть, клубника тоже, с поросятами уже никакого расчета не стало дома возиться, а твой товар — он еще долгонько в цене будет. Бери! — Он сунул Павлу толстенькую пачку десяток. — Будешь архиереем, отдашь. Доживу — в экономы к тебе поступлю. И помяни меня в своих молитвах! — вдруг нараспев продекламировал он, но сам себя поправил: — Это из другой оперы...
Павел едва от него отбился. Но ему было все равно. И мать, которая горевала: «Что я людям скажу?» — и дядя Коля, который радовался, оставались позади. Впереди была другая жизнь, другие люди. От них он ждал ответа, которого не сумел найти в книгах.
«ДУХ СМИРЕННОМУДРИЯ ДАРУЙ МИ...»
Павел сумел так описать гибель отца, что у Аси даже слезы на глаза навернулись. И пока он объяснял, как ему тяжело было оставаться в родном городе, она тоже слушала его внимательно. Но о переписке с Добровольским он говорил сбивчиво, неохотно, и она перебила его: