Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Это бы оправдало меня в глазах госбезопасности. Оставьте в покое. Видите, у него на уме, по списку, – Дюма, английские сыщики… Ничего плохого. Читает человек. Интересуется – литературой… Да все нам некогда, все недосуг. Обойдется. Откладываем в долгий ящик. Спохватишься однажды. Ан ты уже на крюке…

На банкете, в ученом застолье, мы – пьем. Узбекская девочка, у Щербины, потеряв девичество, защитила диссертацию. И мы пируем по Шекспиру. Гудим. Папаша, что будда, глава Обкома, в честь защиты дочери-невесты, купил этаж в ресторане «Прага». Тосты, тосты!.. «Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы!..» – попытался и я, когда подошел черед, вставить свой комплимент девочке, но она не поняла… Университетская старуха, в усах, с мировым именем, под скатертью пихает коленом: «Андрюша! Если б вы знали – как надоело быть проституткой!..» О чем вы, Тамара Лазаревна? Какая проекция? Ради красного словца? Труды и труды. По науке, без трупов. Сама Шекспир. В женском роде, конечно, безобразна, как подобает профессору, в усах, – не об этом же толковать? Девяносто лет. У нее супруг – академик. И тоже с мировым именем. Сравнительное языкознание!.. «Я устала проституировать…» Притворяется баба-яга. «Говорю вам – как сыну… Сидеть за одним пасьянсом – с вашими Храпченкой, Овчаренкой… Я устала поддакивать…» А-а, вон оно что! Кто заставляет? Могла бы, кажется, уйти на покой, работать в стол для

потомства, издаваться за границей. Не посадят, не такая… Корпусом – ко мне. Все лицо состоит уже из одних морщин. Усов не видно. Усы теряются в разрисованной гравировальной иглой, благородной, как будто к бою татуированной, темно-зеленой бронзе. «Не забывайте, Андрюша, в какой жестокий век мы живем!.. Будьте осторожны… Заклинаю… Я немного из цыганок…» Как если бы я спал. Я сам знаю, в каком я веке! Что она имеет в виду? Пусть скажет – я никому не скажу!.. Темнит: «… Бирнамский лес пошел на Дунсинан…» И уже отворотилась, надменная, царица Тамара, гордая собой, помогла, через столовое раздолье, к Храпченке, громогласно, с бокалом, грудями, как леди Макбет. «Михаил Борисович! Выпьем за 30-е годы!» – «Может быть, за 20-е, за 10-е, за 900-е? Вы оговорились? – шепчу. – Я ослышался?..» Толкает толстой ногой: «За 30-е!..» Храпченко устало кивает: «Ваше здоровье…»

Тогда, за ее предсказанием, я вспомнил три ведьмы в «Макбете». Как, разжигая пламень честолюбца, болотные духи ничуть не лгут, что король и что дети не унаследуют трона, но ввергают в обман, в прострацию сарказмами беспрецедентных последствий. Да. И про лес, сошедший с ума, и про возмездие от руки не рожденного женщиной Макдуфа. Никаких надувательств. Сила темных пророчеств в их неправдоподобной буквальности. То же – «О вещем Олеге». Загадка скрывается в конском черепе Олега, в его голове – непредсказуемой ядовитой змеей. Между тем: «но примешь ты смерть от коня своего» – звучит убедительно. Хотя далековато, заманчиво. Как это от коня? Можно избежать. Не забоялся бы коня – и жил бы припеваючи дальше вещий Олег. Какой он – «вещий»! Это кудесник – вещий. Нет, Олег своими руками навлек на себя погибель: предвестием. Искал, как лучше ускользнуть от беды, ну и доискался. Однако и кудесник, вглядитесь, что-то недоговаривает. Нет чтобы прямо сказать – в конкретность исполнения: череп. И ведьмы хитрят. Не кесарево сечение. Не срезанные ветви деревьев, одевшие войско в зеленые маскхалаты, как у нас десант. Усатыми губами предсказывают. Призрачным ребенком в короне. Бирнамский лес! Кто поверит? Гадания нас завлекают все дальше и дальше в соблазн, засасывают и бросают безжалостно рядом с грянувшим, все-таки по-своему, нелицеприятным фактом. Немыслимое сбывается с пугающей очевидностью. Туман черновика внезапно, порывом ветра, рассеивается, и ты остаешься с глазу на глаз с обещанной готовой концовкой, сраженный прямее и проще, чем все мы думали и гадали. Ясность и точность свершившегося события, опровергая разум, гласят устами Шекспира, что в будущее засматривать грех и будет только хуже, когда мы загодя что-либо там разглядим. Не обман обманет, а правда, выросшая и настигшая нас благодаря усилиям предупредительно ее обойти, распознав на расстоянии. Не потому ли наша судьба всегда туманна вначале, двусмысленна, иносказательна, чем и пользуются ведьмы? Пока не исполнится. Умоляю: не надо предсказывать! Что толку в намеках? Где человек, не рожденный женщиной? Где кесарево сечение? Какой еще лес на горе сдвинется с места и пойдет стеною на Макбета?..

Тот лес нам повстречался в швейцарских Альпах. Он шел в наступление, ничего не оставляя в памяти от ландшафта, кроме черных елей, бравших приступом горы, одну за одной. Но чем дальше и отвеснее, тем реже становились деревья, скошенные контрударами камня, ветра и льда, словно пулеметным огнем, бившим в упор с проплешин, с окованной облаками вершины, хоть снизу и подпирало, карабкалось на подмогу новое хвойное войско, не ведавшее последних, смертельных очередей и перебежек. Лес не мог одолеть, ему было не под силу, и он ложился костьми, он жертвовал собою ради поддержания означенного рывка, произведенного, казалось, в согласии с горой, обязанной ему легким, оперенным восхождением в небесный чертог, откуда, внезапно оборотясь, оскалясь, она отбрасывала его с холодным негодованием, как ненужную ей больше и подпорченную ее высотой немощную словесность. Глядя из мирной долины на разыгравшуюся трагедию между высокогорным хребтом и ветхим, прокопченным ельником, что ни час идущим на штурм заведомо неприступных твердынь, я мысленно становился на сторону последнего. Я болел за него. Столько упорства! Здесь завершается, чудилось, все, к чему мы стремимся. Как некогда в Доме свиданий, здесь обрывались, сойдясь, пути бесчисленных наших подельников и сподвижников. Бредут, один за одним, на высоту гробницы. Кто ползком. Кто немного пригнувшись. А этот, смотрите, уже кувырнулся вверх корнями, дойдя до льда. Какой порыв к невозможному, и та же готовность сойти на нет в обеспечение побега, подъема. В их суровой, подрывной работе было что-то религиозное… Но тут же мне открывались, словно это моя печаль, дерзость и неокончательность речи, на чем висит, лепится и пропадает впустую всякий авторский замысел. И то, что мы с непривычки принимаем за слог, за художественные особенности, всего лишь очередная и обреченная на неудачу попытка выйти за пределы отведенного нам языка и пространства и в лоб или обходным маневром сказать, наконец, о вещах, не подлежащих разглашению. Речь идет о недоступном…

Не этим ли бредил Пушкин, измышляя, «вотще», свой поэтический побег? Или не о том же у Мцыри?

Давным-давно задумал яВзглянуть на дальние поля,Узнать, прекрасна ли земля,Узнать, для воли иль тюрьмыНа этот свет родимся мы…

Родимся-то мы, как выяснилось, для тюрьмы. Но думаем всё – о воле, о побеге… Побег, пускай неудавшийся, но побег, входит как составная волна в любую поэму. В любое, если взять на просвет, произведение человеческой жизни. Побег – это венец. О да, мы все короли! Незримо. Неслышно. Не мы бежим. Душа – беглянка… Сколько тюремных легенд, сплетенных в ковровый узор, преподают нам технологию и поэтику побегов!..

– Не спорьте. Не сидели с мое. Не пробовали. Кишка тонка… А был, при мне, один вор, которому жить надоело. Так что ж он, морда, придумал? Заховал пилу с кухни и, только успело солнышко закатиться за тот горизонт, начал с двумя пацанами, по-тихому, тою захованною пилой подрезать строевую сосну или, я точно уже не помню, могущественную столетнюю ель, которая там росла по недосмотру надзорсостава – метрах в десяти от запретки. Затер надрез мылом, припудрил землицей… И на третью ночь они влезли на дерево. Сидят. Раскачиваются на корабле. Снизу дружки подрубили последний якорь, а он уже все рассчитал – и угол наклона, и долготу падения, – и ровно в четыре часа оно, сука, как шарахнет, вроде

авиабомбы! Раскурочило забор, покалечило на хрен все эти ихние силки-витки, всю хуемудрию: стволом – в зоне, кроной – по ту сторону… И – ни одной царапины! Спланировали, приземлились. И попрыгали, как мыши. Ветви ему сыграли роль рессоры. Покуда вертухай проснулся, поставил гарнизон кверху жопой по боевой тревоге, задедюлил в небо две ракеты из ракетницы и стало светло как днем, – они уже на триста метров, считай, нарастили расстояние. Ну пацанов он по дороге прибрал из карабина. А Хаджи-Мурат – у него кликуха была Хаджи-Мурат, а звать Ванька Муратов, – ноги в руки, и как сдуло… Он, морда, подошвы сапог намазал щенячьим салом, и овчарки – не берут. Вот что хотите с ними делайте после этого, стреляйте, бейте, скулят, сука, ползут на брюхе, а не берут. Щенячий дух отбивает у них закалку идти по смертному следу. Она ведь тоже не дура. У меня у самого был интересный пример. Переполз я запретку по-пластунски, вырезал квадратное отверстие в доске забора и только просунул голову на волю, как тут мы с ней и встретились – лицом к лицу. Она – с той стороны, я – с этой: на четвереньках, с ножом в зубах. Молча смотрим друг на друга – не шелохнувшись, – наверное, целую минуту смотрели. И она ушла, поджав хвост. И не зарычала… С того побега, пришла из Кремля инструкция: в глазомере запреток все деревья спилить – к матери, под корень! И вообще хорошего дерева, с тех пор, вы по зонам уже не найдете. Боятся, козлы, полета… Кто? Хаджи-Мурат? Какое там – с концами!.. Около Котласа взяли. Но все же до Котласа в тот раз он додул. Это я точно знаю. Додул до Котласа…

– Большое вам спасибо, ясновельможный пан, господин русский писатель! Но только я лично, как человек западный и стреляный уже воробей, советую вам: не верьте вы тому апатриду. Не с дерева прыгал наш храбрый Мурат, а путем канализации уходил от тирании здешнего Гестапо, которое после первого побега, с больнички, под землей, не давало ему спокойно досидеть последние десять лет. Вы бывали на семерке? Ах, вас тогда еще не было? А я так уже был! Вообразите! Деревообделочный цех!.. Реченька… Текет себе и текет, не обращая внимания. Химотбросы выносит с мебельного завода. Так наш Ваничка – что бы вы думали? – склеил себе из пластика подводную лодку – на одного пассажира. С балластом, все как надо, с запасом воздуха, с провиантом. С лопастями из консервной тары. Лежи внутри и крути. Поднимается – опускается, как нежная девушка, – по приказу… Этим же непроницаемым пластиком – только в один слой – мы и сейчас обделываем импортные диваны для соцстран. Ну для Монголии, для Ирана – я знаю?.. И едва красное солнышко закатилось за горизонт, погрузился он, в чем был, в свою глубоководную пирогу, оттолкнулся, закрутил колесами и уплыл бы, может быть, вниз по матушке по Волге наш Ваничка, если б не одно коварное обстоятельство. Преграда в форме буквы «ха»! Ситечко, решето стояло там, сука, неведомо, на дне водоема, – из толстых русских бревен. Пропускающая воду в бассейн и не пропускающая другие, инородные тела. Знал бы он заранее – он бы заготовил какой-нибудь бушприт впереди, какой-нибудь ватерпиль для прочистки судоходства. Но после того эпизода пришла из Кремля инструкция все подводные решетки заменить из сварочной стали. И больше вы уже никуда не уплывете. Нет! Я так плакал… Почему – утонул? Откачали мальчика. Сломали два ребра, повредили немножко зубы… И сейчас, говорят, он, словно граф Монте-Кристо, гуляет опять на свободе!..

Выстрелы и крик «Человек – в запретке! Человек – в запретке!» Бросив свою заготовку – письмо к Марии, я выскочил из барака. День был праздничный, 2 мая, никто не работал, и мы кинулись к вышке, откуда раздавалась пальба. Сквозь щели в первом заборе, на перепаханной полосе, в узком загончике между заграждениями, мелькал уже обезображенный зэк. Это был сумасшедший, его хорошо знали, наш лагерный сумасшедший – в халате, в кальсонах и в тапочках на босу ногу, – средь бела дня, по соседству с нами, с больнички махнувший за колючую проволоку. Куда он собрался? У него недостало бы мышц перелезть второй частокол, не говоря уже о прочих силках. В своих кальсонах и в тапочках он все равно бы не ушел. И ничего не стоило просто увести его за руку, как ребенка, с запаханной земли, из отсека, – когда по нему открыли огонь.

Били, очевидно, разрывными пулями. Я не бывал на войне и не знал, что в людях столько крови. Говядина! В мясных лавках видали говядину? Вот точно такого же цвета и состава. Впервые я наблюдал ее в живом и в человеческом образе… Он упал на колени, сумасшедший человек в больничном халате, совершенно уже простреленный, и поднял руки вверх, видимо поняв, наконец, что с ним происходит. А по нему стреляли и стреляли, пока он не перестал дергаться. Несколько мгновений спустя это мясо еще приподымалось, но не своею волей, а силой бивших по нему и рядом, в пашню, разрывных пуль…

Мы – вся жилая зона – столпились подле запретки, благо было 2 мая, пролетарский праздник, и что тут поднялось!

– Фашисты! – орали те, кто сидел за коммунизм.

– Коммунисты! – перекрикивали их уже ожегшиеся на коммунизме.

А мужики попроще, не причастные к политике, бросали старое и самое оскорбительное лагерное определение:

– Педерасты!..

И эти слова в моем сознании звучали тогда как синонимы…

Автоматчики – подступив с той стороны к зоне – тихо предупреждали:

– Разойдитесь по баракам! Не то – откроем огонь!..

Безусые мальчишки, завладев говядиной, они дрожали от страха и побелевшими губами твердили свой устав караульной службы: «Откроем огонь!..» Хорошо, никто сдуру не метнул камень за проволоку, и толпа отступила, глухо рыча, – свитком бессмысленных, равнозначных ругательств: «Педерасты! Коммунисты! Фашисты!..» Я вернулся к письму.

«Дорогая Маша!

Ты никогда не получишь этого письма. Сколько ни зашифровывай, ни плети околичностей – цензура не пропустит…

Только что, на моих глазах, за попытку «бежать» убили в запретке нашего бедного Клауса. Это был не совсем нормальный психически, но тихий и рассудительный зэк – из немцев Поволжья. Сидеть ему оставалось всего полгода – из его десяти (за побег). Я его мало знал, но сравнительно недавно меня с ним связало странное одно обстоятельство: ложная весть о моей преждевременной смерти.

Помнишь, полгода назад, на личном свидании ты рассказывала, что по Москве, в узком кругу, внезапно пронесся слух, будто я умер. Откуда пошло, кто принес на хвосте? – неизвестно. Говорили потом, что это какой-то западный журналист что-то перепутал. Ну слух – как слух. Только наши друзья, ты рассказывала, в эти дни стали относиться к тебе вдвойне предупредительнее и потихоньку вздыхать вокруг тебя, а Супер, молодчина, не выдержал и говорит: «Марья Васильевна! Все-таки вам надо знать правду. Ходит упорная версия, что Андрей Донатович скончался на днях в лагере. Нет ли у вас чего-нибудь выпить?..» И заплакал… Представляю, что было с тобою в эту ночь!.. Наутро (звонки! звонки! звонки!) в КГБ, со смехом, опровергли глупую утку: «Мы бы первые знали, если бы это случилось…» И, впрямь, КГБ все это было невыгодно. Тогда они даже ускорили нам свидание, чтобы ты сама убедилась, что я жив и здоров… Потом, в результате, ты писала, у тебя был инсульт. Но все обошлось…

Поделиться с друзьями: