Спокойствие
Шрифт:
На следующее утро от Юдит пришел ответ на собственный некролог. “Уважаемая мама, если Вы захотите меня видеть, пусть Вам не закрывают глаза”, — писала она, и с открытки из Каракаса на меня смотрела цыганская девушка с кнутом в руке, с золотыми монетами, вплетенными в косу, с цветастым платком на талии и со жгучей ненавистью во взгляде. Я стоял на лестничной клетке возле почтовых ящиков, несколько минут не мог пошевелиться и только потом сунул открытку в карман. Я точно знал, она ни за что, никогда не должна попасть в руки маме. Ночью я перерыл весь ящик с инструментами, пока не нашел старый ключ, который закрывал один из ящиков моего письменного стола. Я спрятал открытку и стал искать какое-нибудь секретное место для ключа, но даже под паркетиной все равно оставалась опасность, что мама найдет его. В конце концов я продел сквозь него веревочку и повесил на шею. Там он и провисел много лет, словно поржавевший, но не потерявший своей силы амулет, указывающий неблагоприятные дни.
Я отправил Юдит три или четыре письма, но все они возвращались. Измятые, в полиэтиленовых
Словом, от безысходности я рассказал ей обо всем, что с нами происходит, в свободной форме, без обращений и прочего, Юдит в любом случае никогда бы не прочитала эти строки. Скорее я писал для тех, кто мог зайти в нашу квартиру и все увидеть собственными глазами. Как-то раз я забыл запереть одну такую историю в ящик стола, вечером, когда я вернулся домой, мама смотрела на меня с презрением. Точь-в-точь как в тот раз, когда она застала меня за чтением последнего откровенного письма Юдит.
— Что это за чушь, сынок, спросила она, а я молчал, ничего вразумительного мне в голову не приходило.
Мы молча стояли в прихожей, у нее был смятый лист бумаги в руке, у меня — ничего, кроме стыда и гордости на душе, и я сказал, это новелла, мама, — потому что творчество было единственной сферой, в которую я не позволял ей вмешиваться. Если нужно, я повешу на дверь хоть двадцать цепочек, если нужно, я буду врать соседям — спасибо, у нас все в порядке, — но ни одна сволочь не посмеет совать свой грязный нос в то, что я пишу на листе формата А4.
— У тебя даже приставки безвкусные, — сказала она.
— Возможно, мама. Тогда зачем ты читаешь, — сказал я. С тех пор я оставлял свои записи на столе, и, пока не появилась Эстер, никто, кроме мамы, не читал их.
Первый раз я сказал, что я писатель, одному полицейскому. Случай приключился пустяковый, это не было ни пятнадцатое марта, ни двадцать третье октября. [3] Была обычная проверка документов, какие случаются ранней осенью. Добрый вечер, попрошу ваш паспорт, я отдал ему винно-красную книжечку и сообщил свои данные: год рождения, фамилию матери, постоянное место жительства. Потом он стал искать место работы, и выяснилось, что у меня отсутствует место работы. Значит, тунеядец, сказал он и начал писать под копирку протокол, взять на учет общественно опасного тунеядца, а я никак не мог придумать вразумительную отговорку, как в тот раз, когда мама спросила: чтоэтозачушьсынок? И я сказал полицейскому, я писатель, а он спросил, чем я могу это подтвердить, в конце концов, так может сказать любой дурак. До чего же надоело, один писатель, другой художник, третий артист, а между тем документов-то нет. Вы, словно дети малые, нарушаете закон, а потом еще и недовольны, закон во всем виноват. Нет, так не пойдет. Никак не пойдет, уважаемый, ведь что будет, если я сейчас составлю на вас протокол? А я вам скажу, что будет. Тогда вы, уважаемый, с первого числа следующего месяца в качестве подсобного рабочего будете строить поселок Газдагрет. [4] На первый раз прощаю, но, если в ближайшее время вы не начнете исполнять свой гражданский долг и у вас не будет печати “работник интеллектуального труда”, в следующий раз я вам не гарантирую человеческое отношение.
3
15 марта — День венгерской революции 1848 г., 23 октября — национальный праздник в память Венгерского восстания (1956 г.).
4
Квартал на окраине Будапешта, застроенный в 1980-е годы панельными домами.
“Уважаемая мама, сегодня я прибыла в Рим”, — писал я, и в спешке надписывал конверт, чтобы к полтретьему успеть к гостинице “Геллерт”, от Юдит уже четвертый месяц не было ни строчки, и наконец нашелся кто-то, кого я мог попросить отправить из-за границы свободной экономической зоны письмо по почте. Ее звали Анетта, она работала в отделе внешней торговли. Анетта считала себя гуманисткой, признавала только серьезные отношения и была убеждена, что, если мужчина охотней говорит о короле Лире, чем о том, где он живет, — это серьезные отношения. “Как жаль, что ты не можешь поехать в Рим вместе со мной, сколько всего интересного мы могли бы повидать”. Представь себе, ночью в Колизее, где когда-то убивали гладиаторов и первых христиан, это был бы такой декаданс — и я бы спал на набивных простынях в стиле Хундертвассера, [5] рассматривал эстампы Ван Гога, привезенные из Голландии, и ждал удобной минуты, когда смогу выскользнуть из кровати, чтобы она ни о чем не догадалась. Она ведь не виновата была в том, что даже после соития в Колизее я чувствовал бы все ту же отчаянную пустоту, как здесь, в доме четыре на проспекте Белы Бартока, на узорчатых простынях в стиле Хундертвассера. Она не виновата в том, что я охотней говорю о короле Лире, чем о том, что я делал вчера после обеда, исключительно
потому, что в моей жизни уже есть серьезные отношения:5
Фриденсрейх Хундертвассер (1928–2000) — австрийский архитектор и живописец.
— Гдетыбыл сынок?
— Я ходил прогуляться, мама.
— В следующий раз хотя бы умойся, прежде чем возвращаться домой. От тебя воняет духами.
— Сожалею, мама.
— Думаю, это какая-нибудь мерзкая потаскушка. Те, кто пользуется такими паршивыми духами, все потаскухи.
— Сейчас ты неправа, мама.
— Ты мне не указывай, права я или нет, лучше смывай с себя запах вагины, прежде чем возвращаться до мой, понял?
— Понял, мама.
А когда я сказал Анетте, очаровательная идея, в Колизее действительно был бы полный декаданс, я пошел принимать душ и выкурил в ванной сигарету, потому что в комнате это было запрещено. Точнее, в исключительном случае я мог бы закурить и в комнате — если бы мне очень приспичило и если бы я стал разглядывать набивные простыни, но я чувствовал, что тот, кто идет в душ, потому что у него с кем-то серьезные отношения, не имеет права на подобные привилегии. Я приоткрыл вентиляционное окошко над ванной, чтобы выходил сигаретный дым, и, пока мылся, старался сочинить какой-нибудь удобоваримый предлог, почему я, собственно, прошу отправить письмо из Рима в Будапешт Ребекке Веер, если никогда в своей гребаной жизни не был в Риме. Но я обязан был что-то придумать, поскольку Юдит не писала уже четвертый месяц, и, когда я закончил принимать душ, у меня уже созрело решение. Анетта была в восторге, конечно, она отправит в первый же день, так шутить над взрослой женщиной, о боже, как волнительно. Делегация отправляется завтра вечером, перед этим она еще пойдет в сауну “Геллерт”, а что, если мы пойдем в сауну вместе? К счастью, потом она вспомнила, что это раздельная сауна, тогда мы договорились, что встретимся завтра в полтретьего, на следующий день я достал “Пеликана” и начал писать: “Уважаемая мама, сегодня я прибыла в Рим…”, потом заклеил конверт и отправился пешком через мост Свободы.
У перил моста стояла молодая женщина с распущенными волосами в сером плаще-болонье и смотрела на ледоход. Из-за низко сгустившихся облаков выглядывало солнце, ветер сносил чаек, и женщина в своем развевающемся плаще стояла прямо, словно тополь.
Я уже опаздывал — и все-таки остановился на мгновение. Сначала я смотрел не на ее лицо, а на руки, сжимавшие перила. А потом я забыл и о письме Юдит, и о маме, и об Анетте, настроенной на серьезные отношения, которая, должно быть, вышла из сауны, и ждала меня перед гостиницей “Геллерт”, всего за пару сотен метров. Я забыл о театральных декорациях, выдаваемых за наследство Вееров и о цепочках, установленных на двери, о позорной могиле на кладбище Керепеши, которая много лет не хочет зарастать ползучим вьюнком, словно землю посыпали солью. Я посмотрел на эту женщину в сером плаще и забыл об актрисе Иветт Биро, которую, по всей вероятности, мама надоумила, чтобы та помогла мне преодолеть кризис четырнадцатилетнего возраста, и которая после премьеры “Чайки” так старательно изображала оргазм в гардеробе снятого по случаю ресторана, словно уже лет десять не видела пенис. Я забыл об актрисе Мезеи, которая страстно хотела, чтобы я помог ей преодолеть кризис сорокавосьмилетнего возраста, но, увы и ах, ничего не вышло. Я забыл о ключе, висящем у меня на шее и о цыганской девушке с кнутом, о связках газет в “Балканской жемчужине” и о двадцати пяти клетках с искалеченными птицами. Я забыл про товарища Феньо, который дал маме пощечину, и про Клеопатру, которая пробежала по центру города в рубиновом бюстгальтере. Я просто смотрел на эту женщину в сером плаще-болонье, она стояла на мартовском ветру, словно молодой тополь, пока река в тридцати метрах под ней несла вдаль ослепительно белые льдины, и не знал, что я буду говорить, потому что я ни разу в жизни не знакомился на улице. Я всегда дожидался, пока со мной заговорят. Словно высокого пошиба шлюхи, я взглядом давал понять, да, путь открыт, я вечно пребывал в режиме ожидания, мог ждать месяцами, а здесь я не знал, что буду говорить. Впрочем, не было во мне ни сочувствия, ни любопытства. Я не знал, почему она стоит там или почему никак не бросится вниз, я просто любовался.
— Пойдем, — сказал я и понял, что жребий брошен.
— Ладно, — сказала она и посмотрела мне в глаза.
В тот день мне пришлось оставить Эстер в кафе за столиком со сдвинутыми в груду коньячными рюмками и с направлением на гистологический анализ.
— Я могу это выбросить? — спросила официантка, а я сказал, не выбрасывайте, и забрал направление, как будто оно касалось меня. Через несколько дней пришел результат, и выяснилось, что опухоль в матке у Эстер Фехер доброкачественная, и после несложной операции матка снова станет пригодной для использования, как у любой нормальной двадцативосьмилетней женщины: в одинаковой степени для родов или для аборта, в зависимости от взаимоотношений между партнерами.
Я ждал в коридоре и нервно теребил две пачки сигарет в кармане плаща, потому что не знал, сколько длится удаление доброкачественной опухоли, уже после первой сигареты мне захотелось ворваться в операционную и закричать, прекратите немедленно. Наконец открылась дверь, и доктор Видак успокоил меня, с милой госпожой все в порядке, но по меньшей мере месяц это нельзя, вы ведь понимаете?
— Понимаю, — сказал я и через два дня доставил Эстер из больницы домой, в муниципальную съемную квартиру площадью тридцать два квадратных метра, в девятом районе, и донес ее по лестнице, пропахшей кошачьей мочой, на четвертый этаж, словно жену после родов, хотя в тот раз я был у нее впервые.