Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Спящие от печали (сборник)
Шрифт:

– Построим с тобой здесь избушку не лубяную, а ледяную? – спросил Никита. – Папа приедет, а мы уже в ней живём бесплатно.

Мама молча покачала головой.

– Не будем строить, потому что она растает? – догадался Никита.

– …Любое жилище рано или поздно растает. Даже самое крепкое, – нехотя ответила мама-Вета. – Даже не ледяное.

Никита удивился, но Вета-мама вдруг спросила его:

– Слышишь, как время идёт?

– Слышу, – кивнул Никита. – Оно дверью хлопает и скрипит.

Но это сходила со своего крыльца на прочищенную тропку тётя Маруся, в своих чёрных башмаках и в фуфайке.

– Молодсы какие! – довольно прищурилась она и встала рядом с ними, хотя слушать время её никто не звал.

– Вот, – махнула она варежкой на дом Анисимовых в тёмных подпалинах с углов. – Продали уж –

наследнищки… Чужой теперь дом… Господа ведь молила, чтобы соседи бездетные въехали. Иду с магазина-то нынще, через забор глянула – нет! Стоит!!! Стоит, пакостник. Лет двенадсать как раз мальщишке будет. …Теперища надо на ограду насквозь гвоздей больших набить, вверх остриями. За яблоками к нам повадится теперища, пакостник.

Вета-мама ничего ей не ответила, а пошла ставить лопату в стайку, за поленницу.

Дома она усадила Никиту за стол и положила ему каши.

– Ты кашу забыла есть, – сказал Никита.

Щёки его с мороза горели и съёживались, а лицо было непослушным, особенно лоб. Но мама молча принялась мыть посуду.

– Сердишься на тётю Марусю теперь? Она дедушку не любит – а ты за это сердишься сильно?

– …Может быть, и любит, – ответила мама вяло. – Но желать человеку смерти – нельзя… Никому, никогда, нигде нельзя. Особенно – у нас в доме. Запомни, пожалуйста, и причешись, ладно?

Как вдруг в сенях страшно затопали, потом застучали в дверь с неистовой силой.

– Мужик какой-то ломится… – растерялась Вета-мама.

И тут ввалилась Инка – с тощим чемоданом и опять в полушубке и разбойничьей шапке, только теперь шапка съехала у неё не до бровей, а до носа.

– …А я думала, ты ночным приедешь. Или завтра, – обнимая Инку, без радости сказала Вета-мама. Она покосилась на неприбранную постель и добавила: – Мы и пол помыть не успели.

– Чушь! – громовым голосом закричала Инка и метнула свою шапку в дальний угол; она улетела на Никитину кровать. – Всё чушь!.. В доме должны быть чистыми простыни и фужеры! Остальное – чушь!

И она вытащила из чемодана красивую бутылку вина. А картонную коробку Инка молча сунула Никите.

Никита уселся на свой коврик за стеллажом, возле машинок, распечатал коробку и спросил:

– Ты мне макароны подарила?

– Господи, какой ты тёмный! – басом расхохоталась Инка. – Был городской развитый ребёнок… Совсем дремучий сибирячок стал. Это же соломка! Сладкая. Её прямо так едят.

И тогда Никита послушно принялся есть соломку прямо так.

Он ел и смотрел, как Вета-мама собирает на стол, как они усаживаются и как Инка разливает вино по высоким рюмкам. Они говорили, говорили, чокались, отпивали и снова говорили.

Вдруг Вета-мама сказала:

– …Ты знаешь? Наверно, я убийца.

И напряжённо рассмеялась. Инка поперхнулась от неожиданности, а Вета-мама объяснила:

– Только я поздно это поняла… После времени. Скажи, тебе знаком этот искус – довести ситуацию, которая тебе резко не нравится, до самой её крайности? Нарочно – до чудовищной крайности.

– Усугубить, – кивнула Инка. – Ну. Как пять пальцев. Всё это мне знакомо, но только теоретически. Потому что в жизни я решительно не стерва.

– Что ты этим хочешь сказать? – холодно поинтересовалась Вета-мама.

А Инка пожала плечами:

– Да ничего особенного.

– …Я сегодня советовала старухе, как ей лучше извести своего мужа-паралитика, – вздохнула Вета-мама. – Правда. Так получилось.

– Причем против паралитика как такового ты ничего не имеешь, – договорила Инка. – А даже наоборот, на его стороне ты была.

– Ага. Понимаешь, она хочет ему смерти. А я её же, старухину, тему развила дальше – до полного безобразия; чтобы она ужаснулась тому, о чём говорит без малейшего зазрения совести. Чтобы она ужаснулась, обиделась и больше уже не смела бы при мне… Я её оскорбить, намеренно оскорбить этим хотела!.. А получилось только, что дала практический совет. Понимаешь? Ужас.

– И кому ты эту шнягу в натуре гонишь? – спросила Инка. А потом пренебрежительно махнула рукой: – Всё понятно с тобой. Подглядывала, как старуха на это реагировать начнёт. Так ведь?.. Наблюдались за тобой всякие подобные штучки и раньше. Убить тебя за них мало.

– Да не то, чтобы…

– Ладно! – опять махнула рукой Инка. – Тут дураков нет. И успокойся, я тебе верю…

Просто ты – как многоканальная телевизионная система, у которой все каналы включены одновременно и все – работают сразу. По одному каналу у тебя шло то, о чём ты говоришь, а по другому развивалось то, про что говорю я. Но я тебе говорю про твой ведущий, основной канал. А ты мне норовишь второстепенный выдать за основной. А я – против такой подмены. Это – подтасовка с твоей стороны. Ладно, ладно: невольная… Просто тебе хочется воображать, что ты всерьёз живешь близлежащей натуральной жизнью, что ты – самая настоящая её участница. И что жизни искусственной, то есть жизни искусства, ты теперь уже и не принадлежишь. Настолько у тебя теперь всё основательно!.. Только – чушь! Чушь всё это.

И тут Инка вдруг сильно огорчилась:

– …В деталях, наперёд знаю: когда ты придёшь на кладбище хоронить меня, то с одного своего глаза будешь смахивать скупую искреннюю слезу, а другим – зорко подмечать, как гробовщик крышку моего гроба ощупывает и заколачивает, и какая у него при этом рожа… Вот за это тебя убить мало. И потому про тебя наш Зацаринин говорил – «великолепная, режиссёрская врождённая наблюдательность!» Да только эта твоя хвалёная наблюдательность развита в тебе до холодного, отвратительного цинизма… Зацаринину что тобою не гордиться? Ученица-любимица… Это я у него всегда на десятом месте была… А то, что этот «высокий цинизм искусства» разрушителен для живой твоей жизни собственной, единственной, уязвимой – ему ведь, между прочим, наплевать!.. Может, он и считает, что ты выдюжишь и чудом сохранишься при этом сама. Но по-моему, это способен выдюжить только сверхчеловек, то есть – уже нелюдь, видоизменившийся ницшеанский монстр… А ты – баба, ты – мать, ты природой создана быть в гармонии с миром. И я за тебя – боюсь, когда ты эту гармонию, исследуя, пробуешь на зуб: переломится, погнётся, сломается – или выдержит и на этот раз. Потому тебя, как бабу, убить мало. А как профессионала – надо хвалить.

– Ты опять нарочно утрируешь! – разволновалась Вета-мама и покраснела от возмущения. – Ты всегда любила утрировать!..

– Да! А что? Утрирую. Хочу – и утрирую. Для пущей рельефности. Иначе тебя ничем не проймёшь, – Инка подумала и расхохоталась: – Ох! Как будто и не расставались мы с тобой.

– Я боюсь, тоже боюсь… – сказала Вета-мама, вовсе не развеселившись. – Не ждёт ли нас впереди наказанье за эту самую профессиональную страсть – за разглядыванье жизни. Должно быть – наказанье.

Никите захотелось пить. Но Вета-мама говорила, и он стал ждать, когда она остановится. И, забывшись, снова жевал рыхлые сладковатые пресные палочки. А Вета-мама продолжала:

– И в первый раз такой испуг был у меня давно уже, давно!.. Я в «кукурузнике» летела. Внизу – поле, поле, пожухлое осеннее поле. И вдруг – всхолмье! А на нём – будто пёстрая, яркая толпа ряженых людей, только странно застывшая. Взбежала толпа – и каждый замер с распростёртыми руками. Вгляделась – кресты кладбищенские, а не люди. Кладбище! А пестрота – от венков… И знаешь, тут же начала просчитывать. Кресты – это же наземные символы тех людей, которые жили, смеялись, гробили друг друга. И вот – все они здесь, под крестами. Взбежали – и застыли, стоят – а их нет уже на свете, они сами – в другом мире, под землёй… Ах, какую я тогда придумала немую, летучую сцену! Маскарад, музыка, буйный праздник жизни, выбегает толпа людей с гирляндами на шеях!.. Меняется свет на такой… подлунный, резко прерывается музыка, и одно лишь мгновенье актёры изображают кресты. Кладбище! Memento mori!.. И всё опять приходит в прежнее, бешеное, разгульное веселье маскарада. И снова гирлянды на шеях – это только гирлянды, а не венки на крестах… Понимаешь?.. Ну и вот, смотрю вниз, на кладбище – и тихо радуюсь. И тут глянула невзначай на тех, кто летит со мной и тоже вниз смотрит – на то же самое осеннее кладбище. Три чиновника с портфелями, старушка, сосущая леденец, дама с причёской, съехавшей на бок… На лицах – печаль, задумчивость, унылое понимание нашего общего будущего. Ты знаешь, даже не по себе стало. Я вдруг разницу увидела, как это воспринимают они, то есть – нормально, и как – я! И вот тогда-то моё творческое возбужденье показались мне… только искажением психических реакций. Разве не грех – воспринимать всё вокруг лишь как сырьё для творчества? Ну не кощунственно ли это?

Поделиться с друзьями: