Спящий мореплаватель
Шрифт:
Он знал, что доктор протирает черную поверхность пластинки фланелевой тряпочкой. Хотя глаза у него были закрыты, он это видел, видел осторожные манипуляции доктора, аккуратиста и меломана, с пластинкой, как он ставит ее на проигрыватель, с какой деликатностью подводит к ней иглу.
Зазвучал рояль. Несколько секунд это были обычные аккорды на рояле, в тягучем и печальном ритме блюза. И вдруг, неожиданно — мощный и чистый голос, который жаловался. Аккорды на рояле перестали быть просто аккордами, потому что голос был способен переродить их, равно как мог перенести Мино, который сидел с закрытыми глазами, в любое место. Упрощая, можно сказать, что это был голос женщины, которая что-то потеряла и никогда уже не восполнит потери. Мино тогда еще плохо знал английский, всего несколько слов, необходимых, чтобы понимать мистера, когда тот сильно волновался, радовался или сердился, потому что во всех остальных случаях доктор говорил на хорошем испанском, так что Мино не понял, что поет женщина. И что с того? Он понял, что ее необязательно было
Ему казалось, что эта комнатка, обитая черной материей, которую мистер называл «своим театром «Олимпия», гармонично помещалась внутри его. Или, вернее, что он, Мино, стал центром всего сущего. На ощупь, не открывая глаз, он поставил бокал с виски на столик рядом с креслом. Ему захотелось было скрестить пальцы, но он так и остался с раскинутыми руками, словно в ожидании объятия, которое не случилось.
«DOWNHEARTED BLUES» [26]
26
«Унылый блюз» (англ.).
Все вышеописанное происходило 10 декабря 1927 года, то есть за восемьдесят лет до того, как в Нью-Йорке Валерия будет вспоминать то, что Мино рассказал ей об этой первой встрече.
— «Downhearted Blues»! — воскликнет Валерия.
Название этой песни растрогает ее, и, глядя на снег из окна своей квартирки на Вест-Сайде, она услышит боль, разочарование и в то же время странную радость, радостное и отчаянное очарование, которые навсегда сплелись в голосе этой непревзойденной женщины, Бесси Смит.
ЭЛИСА ГОДИНЕС
Ранним утром, едва рассвело, в доме увидели, как под моросящим дождем, высыхающим, не достигнув земли, подъезжает ее старый «понтиак» цвета берлинской лазури, который был старше, чем она, и, без сомнения, гораздо сильнее потрепан жизнью. Элиса — так звали высокую, худую и элегантную женщину, очень похожую на Лорен Бэколл. Она, судя по всему, знала об этом сходстве и старалась незаметно подчеркнуть его. Как и у Бэколл, у нее была красивая, сильная фигура, выступающие скулы, большие, насмешливые и немного грустные глаза, энергичный нос и крупный рот с сильными и пухлыми, то есть чувственными, губами. У нее была длинная, белая шея благородной женщины. Как Бэколл, она занималась балетом. Отсюда изящное телосложение и изысканное обаяние жестов, длинных и выразительных кистей рук, которые, когда она говорила, словно выписывали в воздухе слова. После класса балета Элены дель Куэто в школе Общества музыкального искусства она могла бы стать идеальной танцовщицей кордебалета, если бы сбежала в Нью-Йорк, Лондон или Париж (как ей и советовала преподавательница дель Куэто). Впрочем, у нее всегда были недостаточно сильные лодыжки, и это стало ее проблемой. Никакой виртуозности. Только отдававшее посредственностью «правильно». (Слово «правильно» всегда казалось ей страшным, когда применялось по отношению к искусству.) Таким образом, Элиса — опять же, как Бэколл, — решила, что, если ей не быть звездой балета, она станет актрисой. Она записалась на знаменитые курсы системы Станиславского в обществе «Наше время». Как ассистент режиссера участвовала в постановке гаванской премьеры «Служанок». И так, постепенно, не без труда, она добилась того, чтобы ее считали актрисой. Даже слишком большим трудом она добилась того, чтобы ее уважали и ценили, по крайней мере в узких кругах знатоков. Она никогда не была, что называется, популярной актрисой. Она не снималась на телевидении и тем более в кино (кроме крошечной роли более чем второго плана пять лет назад в «Кубинской борьбе против демонов» [27] ). Такое положение дел ее не только не огорчало, а в некотором смысле радовало. Она считала даже, что это повышало ее самоуважение, как неподкупной актрисы, которую не волнует слава. Актрисы вечно-верной-театру-и-его-правде. И она действительно могла похвастать участием в постановке знаменательных спектаклей, например «Электры Гарриго» или не менее знаменитой «Фуэнте Овехуна», а также вполне удачным воплощением Гедды Габлер, Бланш Дюбуа и Ирины Аркадиной (к последнему персонажу она всегда питала слабость). «Лет десять-пятнадцать назад здесь, на озере, музыка и пение слышались непрерывно почти каждую ночь… Помню, смех, шум, стрельба, и все романы, романы…» [28]
27
Фильм Томаса Гутьерреса Алеа.
28
Реплика Аркадиной из пьесы «Чайка».
Чего еще она могла желать?
Звездой театра она тоже не стала. Но это ее уже не волновало. Годы добавляли спокойствия и умеряли амбиции.
Сейчас она сама написала, или «сделала», как ей нравилось говорить, монолог под названием «Луиса» о Луисе Перес де Самбране.
В нем были отрывки из ее стихотворений, фрагменты «Анхелики и звезды», «Гракхов», «Дочери палача» и длинные монологи, написанные самой Элисой. Она потратила два года, чтобы «сделать» этот текст. Два года и очень много усилий, потому что она не была писательницей. Молодой режиссер, из тех, что любят театральные эксперименты, вызвался его поставить. Элиса не была уверена, что спектакль состоится, — вышестоящие театральные власти, то есть цензоры, сочли текст пессимистичным, а потому недостойным «кубинского народа». Пессимистичным? Разве мог быть оптимистичным или жизнерадостным монолог, посвященный поэтессе, на глазах которой по очереди умирали муж и пятеро детей? Разве можно было весело написать о шести смертях, которые она пережила, дожив вдобавок до восьмидесяти семи лет? И что общего имела эта женщина и ее несчастная жизнь с революцией, с революционными идеалами, с достоинством кубинского народа, с «новым человеком»?— Сочли? Глагол «считать» здесь не подходит, ты так не думаешь? Цензоры не считают: они приводят в исполнение приказы. Послушай, дорогая, цензура и бюрократия — прародители отчаяния, спроси хоть бедного господина К. [29] . — Это сказал Оливеро в первый вечер, когда Элиса приехала с неутешительными новостями. И добавил: — И это притом что господин К. не был знаком с коммунистической бюрократией, которая, на мой взгляд, худшая из всех.
Элиса не ответила. Она предпочитала не вступать в такого рода дебаты. Обычно, когда назревал спор, Элиса разрешала его одной фразой:
29
Главный герой романа Франца Кафки «Замок», страдающий от нелепых бюрократических препон.
— Я, — и она делала ударение на этом «я», — верю в социальную справедливость.
И она вкладывала в эту фразу достаточно и серьезности и иронии, чтобы каждый мог воспринимать ее так, как считал нужным.
Вероятнее всего было то, что она не сможет поставить свой монолог о Луисе Перес де Самбране. Помимо надвигавшегося циклона — именно это было причиной ее приезда — ей нужно было увидеть Оливеро, поговорить с ним, послушать его. Болезнь сделала Оливеро более желчным, но и более проницательным.
Элиса оставила свой «понтиак» цвета берлинской лазури там, где заканчивались мангровые заросли, о которых ее отец заботился так, словно это были благородные деревья Орегона, и даже не подумала закрыть машину на ключ — зачем? Они находились на «краю света». Андреа, ее мать, вздыхая и кивая, всегда жаловалась, что они живут в глуши.
— Живем у черта на рогах, — часто повторяла Мамина, то ли с радостью, то ли с печалью.
Мало кто, кроме них, помнил, что на этом пляже, на скалистом берегу, у подножия заросшего казуаринами холма один американец некогда отважился поставить деревянный дом. И мало кто знал, что приливы и отливы не разрушили дом, что дом по-прежнему стоит на своем месте и что в нем живет целая семья. Элиса думала, что, если ее отец или дядя Мино нарочно задумали забраться подальше, чтобы спрятаться от тяготившей их реальности, они никогда не смогли бы найти более подходящего места.
С каждым днем все более язвительный и недовольный, разочарованный и больной, Оливеро заявлял:
— Поймите же, наконец, этот пляж — одна из черных дыр Вселенной.
Еще он любил повторять:
— В день, когда я умру, я осознаю, что уже был мертв.
Обе фразы, как это ни странно, вызывали у всех, даже у Полковника-Садовника, бурное веселье в темные, знойные, кишащие москитами вечера на пляже.
В любом случае, думала Элиса, даже лучше, что они живут здесь, подальше от Гаваны.
Сейчас она старалась не смотреть на море. Впрочем, не обязательно было смотреть на него. Оно умело напомнить о себе. Разными способами. Запахом дохлой рыбы, например.
Элиса пошла по усыпанной гравием дорожке к дому. Окруженная кошками, в изорванном переднике с нарисованными пальмами, Андреа уже встречала ее на террасе, где все стулья были предусмотрительно и крепко привязаны к оконным решеткам толстыми веревками.
К дому так редко кто-нибудь приближался, что, заслышав звук мотора, все были уверены, что это Элиса или Хуан Милагро. Время от времени, когда какие-нибудь юнцы (или уже не юнцы) предпринимали очередную попытку сбежать на Север, приезжали джипы оливкового цвета. В них были солдаты в форме тоже оливкового цвета и красных беретах, вооруженные до зубов, с рациями, телескопами, измерительными приборами, и они вели себя с той наглостью, которая так свойственна военным, считающим себя хозяевами всего на свете. Жители дома не слишком боялись этих визитов. Формально им нечего было скрывать. Хотя на самом деле были две вещи, и обе важные: корова и лодка. Частным лицам не разрешалось иметь корову. И лодку тоже. И то и другое было серьезным нарушением. Поэтому и корова Мамито, и «Мейфлауэр» были надежно спрятаны.
Андреа раскрыла объятия и заявила:
— Я знала, девочка моя, знала, что ты приедешь.
— Мама, я вижу, стая растет, — воскликнула Элиса, имея в виду кошек.
Мать кивнула, вздохнула и засмеялась. Иногда в шутку, иногда всерьез домашние принимались без всякого повода нападать на нее за слабость к кошкам. Ей было все равно, что они говорят. Она уже была стара и слишком измучена, чтобы обращать на них внимание. Кроме того, она считала кошек священными животными.