Спящий с Джейн Остин
Шрифт:
Я попытался непонимающе моргать, но доктор пресекал эти намерения своими пальцами.
— Уши не болят? — сказал он. — Нет болей в ушах?
— Не болят, — отозвался я. Уши? Почему они должны болеть? Правильный ответ: от болтовни Квинта.
— Еще и еще одна вещь, которую следует отнести за счет огромного кредита вашего здоровья, — объявил Квинт. — К счастью, ваши остеобласты не повреждены. — Он постучал по остаткам моего лба. — Кое-какие кости в черепе еще сохранились.
— Я становлюсь счастливее и счастливее, — сухо заметил я. — Но как насчет дебета? — Любой,
— А, я боялся, что вы об этом спросите, — сказал Квинт с видом одновременно мрачным и мудрым. — Дебет, да. Может случиться так, что у вас появятся лампадодромические сны.
Я между делом задумался, не приплел ли он «Записки» Коула к «Анатомии» Грея.
— Дромаде — что? — переспросил я. — Вы о верблюдах?
Квинт одарил меня сочувственной улыбкой вида «бронзовая медаль за сообразительность».
— Лампадодромией называется… вернее, называлось соревнование в беге, во время которого каждый бегун нес в руке горящий факел, — объяснил Квинт. — Большинство людей с ампутированным глазом рано или поздно начинают видеть лампадодромические сны. Впрочем, это неудивительно, да?
— Нет. Вы хотите сказать, что я перестану мечтать об ушах Линдси Вагнер?
— Стандартный лампадодромический сон, — продолжал Квинт, словно не слыша меня, — или larnpadedromus simplex, базируется на подсознательном желании пациента вновь обрести свет, который он утратил. Вернуть потерянное зрение и…
— И научиться видеть в темноте, — благодушно подсказал я.
— И еще, к сожалению, существует также… Нет, лучше не рассматривать этот вариант. — Квинт погрузился в мрачное молчание.
Я побледнел, хотя, казалось бы, куда уж больше — после моего столь длительного пребывания в заключении.
— Какой вариант? — проскрипел я. — Не хотите же вы сказать…
— Lampadedromus horribilis. Да, — кивнул Квинт, искоса поглядев на меня. Так может смотреть только двуглазый хирург, размышляющий, не повинен ли он в недооценке оставшегося серого вещества пациента. — Вы слышали об этом?
— Краем уха, — солгал я. — В этом сне вы приходите последним в заезде на верблюдах в иностранном легионе и в наказание обязаны переспать с самым уродливым верблюдом. Так?
— Я попросил бы вас оставить верблюдов в покое, — раздраженно сказал Квинт. — Horribilis — это то же самое, что simplex, однако в horribilis наличествует только один горящий факел, который следует передавать от одного бегуна к другому по эстафете. Вы ведь понимаете, что это значит?
— Ну, — сказал я, — первое, что приходит мне в голову… — Квинт кивнул и посмотрел туда, где раньше находилась моя макушка. — Зажженный факел, видимо, должен изображать глаз. А бег — это символ всех наших загубленных жизней? — Я обвел рукой палату, впервые заметив, что по номеру и алфавиту она шла сразу за «1В». — Знаете, я думаю, это ужасно — участвовать в соревновании, где разыгрывается всего одна награда на… сколько там всего бегунов?
В ответ Квинт разразился добродушным смехом.
— Не знаю, — прохихикал он, — никогда не принимал участие в забеге.
У меня-то два глаза, как вы можете заметить. Так что насчет бегунов вам виднее. Расскажете мне, когда вам это приснится.Он ушел, посмеиваясь над причудами, которые иной раз возникают у одноглазых. А я? Что ж, я остался — исчерченный швами, как Франкенштейн, обритый, бледный, безумный, запертый в тюремной больнице. У меня не было подружки, а впереди ожидали кошмарные сны. Все было так плохо, что дальше могло быть только лучше.
Глава двадцать пятая
Дальше стало хуже.
Месяц спустя я сидел, недоуменно созерцая глазную диаграмму, которая с равным успехом могла оказаться Тегеранской телефонной книгой. Смысла в ней для меня было столько же. Иероглифы скакали по мерцающему экрану, извиваясь, как индийские танцовщицы.
— Попробуйте еще раз с начала строки, — предложил Квинт, указывая на нее своим жезлом, который напоминал магический жезл перчаточной куклы Сути.
— КВЕРТИ? — ошалело предположил я. — ЭНОЛА ГЕЙ? КРИС ДЕ БУРГ? МАГНУМ ПИ АЙ? Ю БИ 40?
Квинт бросил на меня угрюмый взгляд.
— Я не собираюсь лгать вам, — сказал он. — Пропедевтический диагноз не предполагает эпедафии.
— Ложь могла бы оказаться проще для понимания, — заметил я. — В чем дело, док?
— Если ваш глаз в настоящее время являлся ксерическим, было бы проще определить, находится ли он на стадии некроморфа, или же затуманенность действительно связана с пимелитисом…
— Ясно, как ночь, — сказал я.
— Именно так, — согласился Квинт. — Я, конечно, не кониолог…
— Я никогда и не говорил, что вы — это он, — напомнил я ему.
— …однако независимо от того, видим ли мы здесь неоморфный некроз или нечто из области прогрессирующей инфекционной эмболии, элюирование, конечно же, не поможет. — Он побарабанил пальцами по столу и пощелкал языком. — Единственное, что я могу тут сказать, — наконец прибавил он неожиданно робко, — здесь имеет место какая-то разновидность глазной мизантропии.
Я чуть не свалился со стула.
— Глазная мизантропия? Как это возможно?!
Квинт, казалось, не слышал.
— Непарная отопатия, — пробормотал он. — Недиагностируемая этиология.
Постойте! Я опознал одно из слов!
— Вы не знаете, что не в порядке с моим глазом, — перепугался я.
— Нет. Да, не знаю. — Подобное признание из уст Квинта звучало ошеломляюще.
— Но вы можете сказать, на что это похоже? Хотя бы примерно? Прогнозы?
— Да, — признал Квинт. — До некоторой степени… Мы сделаем тесты, разумеется. Только тесты покажут.
— Но?.. — Если бы вы были там, то почувствовали бы, как от звука моего голоса вибрирует пол.
— Я думаю, человеку в вашем положении стоит готовить себя к возможности амавроза, — объявил Квинт. — Глазное онемение. Каэция, видите ли…
— Вижу. — Я поморщился. — Или, вернее, не вижу. Так… Когда я изучал латынь, caecus значило «слепота».
— Вот как полезно знать латынь! — обрадовался Квинт. — Не понимаю, почему люди позволили ей стать мертвым языком…