Среди пуль
Шрифт:
– А теперь помаленьку…
Он шлепнул ее несильно, оставляя на месте шлепка розовое гаснущее пятно и прилипший листок. Снова шлепнул, сильней, накрывая веником ее дрогнувшие заходившие лопатки.
– Терпи! – приговаривал он, покрывая ее шлепками, брызгами, шелестом листьев, вкладывая в эти несильные удары свою нежность, кротость, веселье, играя над ней своими блестящими мокрыми мышцами. – Терпи, кому говорю!
Она терпела, не охала, вжимала голову в плечи, когда шумящий, хлещущий ком листьев налетал на ее затылок. А когда отлетал, гулял по ее бедрам и икрам, поворачивалась, смотрела одним блестящим синим глазом, как он размахивает, колдует над ней, гоняет вихри огня и ветра.
После
Сидели вчетвером под лампой. Блестела в лафитниках водка. Краснела на тарелке прозрачная, с металлической каймой семга. Светился пирог, от которого Анна отрезала толстые, душистые ломти, и в срезах бледно розовела запеченная рыба. Белосельцев чокался, глядел в родные лица, испытывал нежность, благодарность, преклонение перед ними, словно они обладали неведомым ему опытом, и он добирался к ним через годы, войны, пространства земли, чтобы научиться у них, понять, как жить.
– Ну что, на покой? – сказала Анна, утомленно и сладко потягиваясь. – Рыбацкое дело – рано вставать!
Они с Катей стали убирать со стола, стелить постели по обе стороны бело-голубой нагретой печи. А Михаил и Белосельцев не хотели расходиться.
– Еще с тобой посидим, – Михаил прихватил недопитую бутылку и стаканы, и они перешли в холодную горницу, где стоял деревянный стол, ярко, без абажура, светила лампа, и по стенам были развешены обрывки сетей, керосиновый закопченный фонарь и доска с прибитой, высохшей шкурой росомахи.
Накинули на плечи ватники, выпили водки. Поговорили. Потом Михаил ушел в избу, а Белосельцев помедлил, поплотнее натянул телогрейку и вышел на крыльцо.
Смутно белела посреди двора недостроенная лодка. Невидимая, близкая шумела река. Над черной кровлей избы, над двором, над кольями изгороди горели светила. В разных углах огромного неба, как перед образами, были развешены красные, зеленые, золотые лампады. Стояли зажженные светильники, окруженные туманными кольцами. Луны, планеты, близкие и далекие звезды, падучие метеоры, сгустки искристой небесной пыли. Небо переливалось, вздрагивало. По нему перебегали радужные прозрачные волны, будто кто-то колыхал огромный покров, и в этом колыхании менялся весь рисунок и орнамент созвездий. И в этом светящемся бесконечном небе, там, откуда изливалось свечение, звучало неизреченное слово, обращенное к нему, Белосельцеву. Запрокинув голову, открыв в небо глаза, он откликался на это слово бессловесной благодарностью. Чувствовал присутствие в мире одухотворенного смысла, имя которому – любовь. Благословлял спящих в избе Михаила, Анну, свою ненаглядную Катю. Небо зажигало над ним лампады, проносило пылающие светильники и свечи, колыхало над ним разноцветные миры.
Глава тридцатая
Белосельцев все эти дни испытывал удивительные, забытые с юности состояния, когда каждый его шаг, каждый взгляд, каждый самый малый поступок вносили в душу толику светлой безымянной энергии. Эта энергия не растворялась, не тратилась, а копилась, собиралась в радостное, напряженное ожидание. Словно наполнялась в душе невидимая чаша света. Он ждал, когда она наполнится до краев, и тогда этот свет, полученный по крупицам от разных источников, хлынет вовне и он сам станет источником света.
Он смотрел на шипящие, ветреные волны, и каждая, долетая до его ног, брызгала ему в душу каплю света. Он поднимал к лицу пригоршню воды, в которой металась крохотная морская креветка, и она бесшумно толкалась в его пальцы, впрыскивала в него каплю света. Подбирал с песка серебряную, пропитанную
солью, отшлифованную морем щепку, и она, как тонкая горящая лучина, отдавала ему свой свет.Он любил встречавшихся ему незнакомых людей, первый старался им поклониться, уступал дорогу. Они отвечали поклонами, спрашивали, кто он и откуда. И когда проходили, он продолжал испытывать к ним любовь, словно они простили ему какой-то грех и проступок, и он, освободившийся от этого греха и проступка, радостно и облегченно вздыхал.
Он любил Катю, но не прежней мучительной любовью, в которой присутствовало много муки, подозрений, страхов, много уязвленного самолюбия и обиды. Он любил ее новой, светлой любовью, обращенной в будущее, которое уже наступило, стало осуществляться под той оранжевой дождливой зарей, на той лодке с лазоревым перышком.
Он жил в ожидании чуда. Бережно нес в груди незримую чашу света, собирая в нее драгоценные, слетавшие отовсюду капли.
Михаил и Анна собрались на тоню, где жили у моря старики, ловили семгу далеко от села. Белосельцев с Катей упросились вместе с хозяевами. Снесли в карбас весла, канистру с горючим, сумки с хлебом, мотки капроновых веревок. Белосельцев касался рубленой кормы карбаса с приставшими перламутровыми чешуйками, и каждая кидала в него крохотную многоцветную искру, пополняла драгоценную чашу.
Карбас плыл вдоль лесистого берега, который казался золотой полосой. Белосельцев устроился на корме с Михаилом, ухватившим тяжелый руль. Анна закуталась в телогрейку, уставила в рубленую поперечину резиновый сапог, и у ее ног дрожала от вибрации черная лужица воды. Катя сидела на носу, ухватив руками бортовины, смотрела вперед. Волосы ее подымались от ветра. Вокруг головы по обе стороны синело море, отражались, как в стекле, белые облака, поднимались из воды розовые острова. Утки пугались стука мотора, начинали бить крыльями по воде, в белых бурунах неслись врассыпную.
Белосельцев чувствовал на лице тугой холодный ветер. Любовался Катей, которая казалась статуей, вырезанной на носу корабля. Ее порозовевшее от ветра лицо сочетало в себе прозрачное море, отраженное облако, золотой берег, утиную стаю и его восхищение и любовь к ней. И мгновенная счастливая мысль – сын, который у них родится, – все это в себе соберет. Чудную синеву, розовый, парящий над морем архипелаг, черную с белыми подкрыльями утку, которая, выгнув шею, летит над водой, проносит свое отражение. Катя словно угадала его мысль, обратила к нему сияющие глаза.
Они подплыли к тоне: рубленая избушка стояла на песчаном мысу. На отмели, залипнув килем в песок, стоял на отливе карбас. Якорь на длинном канате чернел поодаль, утонув на стеклянном мелководье. Море медленно подступало к берегу, выплескивая на песок плоские прозрачные языки.
Они выгрузили из лодки поклажу, пошли, высоко поднимая ноги, расплескивая светлые брызги, и навстречу от избушки залаяла собака, дверь отворилась, и рыбак, приземистый, грузный, в грубом вязаном свитере, стал смотреть из-под ладони, как они приближаются.
– А я гадаю, кого бог принес. – Рыбак обратил к ним красное, в морщинах и складках, лицо, на котором ярко блестели синие глазки. – Здорово! – протянул он руку. И Белосельцев, пожимая твердую, черную, в трещинах и буграх ладонь, подумал, что она похожа на еловый корень, из которого вырубают киль.
– Здорово, Макарыч! Это гости мои, постояльцы. – Михаил кивнул на спутников. – Хорошо поймали?
– Какой хорошо! Ветра нет! – рыбак мотнул непокрытой головой, на которой ветер, словно в ответ на его укоризну, поднял седой клок. – Едва ли что есть. – Он посмотрел на млечное тихое море, в котором, невидимые, повинуясь ветрам и течениям, двигались косяки, заплывали в расставленные водяные тенета.