Ссора с патриархом
Шрифт:
Брат Лучерта сидел под тополем, впивая вечернюю прохладу и глядя на резвящихся под самыми облаками ласточек. С запруд доносилось ласковое журчание и лепет струй.
Внезапно порыв ветра принес откуда-то издалека обрывки песен. Они звучали не громче шелеста колосьев, но монах узнал голос Мены. Вся кровь его отхлынула к сердцу, и он побледнел как полотно.
Показались три деревенские девушки. Юбки у них были слегка подоткнуты, головы повязаны по крестьянскому обычаю пестрыми платками. Мена шла посредине: голые до локтя руки, затянутая в черный корсаж с желтой шелковой каймой, величественно колышущаяся при каждом движении грудь. Выступали они, держась за руки. С одной стороны извивалась зеленоватая лента реки, с другой волновалась желтая нива. Они напоминали изумительную терракоту Барбелы [91] ,
91
Барбела Костантино (1852–1925) — известный итальянский скульптор. Д’Аннунцио ценил его скульптуру «Песнь любви».
Проходя мимо монаха, девушки поклонились:
— Добрый вечер, отец! — и пошли дальше.
Он взглянул на Мену своими глазами дикой кошки, словно хотел съесть ее.
— Какая луна! — прошептала Чекалина, блондинка, шедшая справа, у которой были шашни с капралом.
Подружки поняли, что она намекала на лысину несчастного монаха, и громко рассмеялись. Звонкие переливы смеха смешались под тополями с другими вечерними звуками.
Брат Лучерта почувствовал, что сердце его раздирают на части, и, сам не зная почему, подумал о ногтях Мены.
Какая-то медленная лихорадка жгла ему кровь и мутила рассудок. Много лет умерщвлял он свою плоть и смирял кровь; теперь они восстали, грозные, беспощадные, как два раба, победоносно отстаивающие свои права.
На бедного монаха жалко было смотреть. Он лежал, распростершись на голых досках, и муки терзали его, озноб тонкой змейкой пробегал по спине, под черепом словно пылал огонь. Страшно было заглянуть в его неподвижные глаза, горящие словно раскаленные уголья!.. Одинокий, ни от кого не слыша ласкового слова, лежал он перед своим черным распятием, а могучее июльское солнце, словно издеваясь над ним, вливалось в келью, и ласточки щебетали, и цветы, словно кадильницы, возносили к солнцу свой аромат.
Его томили кошмары — в непрерывной смене проходили перед глазами видения: зеленые виноградники его детства, изгородь из кустов ежевики, отец в своей безмолвной агонии, пугающие призраки, порожденные его фанатической верой, бесстрастные лица былых сотоварищей — старых монахов и, наконец, Мена, окруженная сиянием, словно мадонна, Мена, бросающая навстречу ветру дерзкие песни своей молодости.
Ему грезилось: он идет один по необъятной равнине, желтой, иссохшей; солнце жжет ему голову, жажда — горло. А он все идет да идет в ужасающем безмолвии, в этом море огня, идет упрямо, исступленно, словно голодная гиена. И перед ним все та же равнина, тот же безграничный, подернутый багровой дымкой горизонт. Он не видит уже ничего, кроме этого ровного, не угасающего света. Пытается крикнуть, но голос его, не пробуждая ни малейшего отзвука, замирает в раскаленном воздухе.
Фра Лучерта очнулся, стал искать костлявой рукой кружку с водой, но кружка была пуста.
В открытое оконце доносились порою звуки далекой песни. Несчастный монах прислушался, сердце в его груди застучало, как молот:
Иссякли все ручьи и родники, Любовь моя умрет от жажды и тоски.Сделав сверхчеловеческое усилие, он приподнялся на своем дощатом ложе, оперся о стену. Лучи заката ударили ему прямо в лицо.
Песня все приближалась и приближалась, до него долетело это неясное, ласкающее ми. Собрав последние силы, больной попытался высунуть голову в оконце:
— Me… на!
Он повалился на пол, все тело его окоченело, словно стальная болванка. Биение пульса прервалось, возобновилось, опять замерло. Его свело судорогой, он открыл глаза, снова закрыл их, опять открыл: в них еще теплился свет. Он ощутил, как предсмертная дрожь пробегает по всем его жилам, до самого сердца. Руки и ноги вытянулись, он застыл в неподвижности, длинный, тощий…
Небо за окном стало прозрачно зеленым, как берилл. Горело жнивье. Ветер донес последний отзвук песни:
Лар и, лир а, да здравствует любовь!1882
ИДОЛОПОКЛОННИКИ
Песок
на площади сверкал так, словно это была растертая в порошок пемза. Выбеленные известью дома багровели кругом, как стенки огромной печи, где пламя уже угасало. В глубине колоннада церкви, отражая окраску облаков, казалась рядом столбов из розового гранита. Окна полыхали, как будто там, за ними, вспыхнуло пламя пожара. В этих ярких отсветах статуи святых становились фигурами живых людей. И в торжественном зареве заката все мощное здание еще более властно господствовало над жилищами радузийцев.С прилегающих улиц на площадь то и дело врывались кучки мужчин и женщин, громко крича и размахивая руками. Суеверный ужас, завладевший их душами, все усиливался и усиливался; в воображении этих темных людей возникали разнообразные устрашающие видения небесных кар. Толки, горячие споры, жалостные мольбы, бессвязные речи, молитвы, крики — все это сливалось в глухой ропот приближающегося урагана. Уже в течение нескольких дней после захода солнца эта кровавая заря заливала все небо, нарушая покой наступающей ночи, бросая трагический отсвет на сонные поля, заставляя выть собак.
— Джакобе! Джакобе! — закричали вдруг, размахивая руками, несколько человек, негромко разговаривавших между собою, теснясь у одной из колонн церковного портала. — Джакобе!
На этот зов из главных дверей церкви вышел высокий человек, такой тощий, словно его изнуряла злокачественная лихорадка. На макушке у него сияла лысина, обрамленная у висков и на затылке длинными прядями рыжеватых волос. Его маленькие впалые глаза неопределенного цвета и немного скошенные горели огнем какого-то глубокого страстного чувства. Двух верхних передних зубов у него не хватало, и от этого, когда он говорил, движение губ и острого, покрытого редкой растительностью подбородка придавало ему странное сходство со старым фавном [92] . Тело же его представляло собой просто жалкий остов выступающих, едва прикрытых лохмотьями костей. А руки от кисти до плеча и вся грудь были испещрены голубоватыми узорами татуировки, нанесенными на кожу при помощи иголки и порошка индиго в память посещения святилищ, обретения небесной благодати, исполнения обетов.
92
Фавн — в древнеримской мифологии бог гор, лесов, лугов, стад, ниспосылающий плодородие полям, животным и людям, покровитель пастухов и охотников.
Как только этот фанатик подошел к кучке столпившихся у колонны людей, навстречу ему поднялся нестройный ропот взволнованных расспросов:
— Ну как? Что говорит дон Консоло? Неужели вынесут только серебряную руку? А не лучше ли было бы всю статую? Когда Паллура привезет свечи? Говорят, их будет сто фунтов? Неужели только сто? Когда же начнут звонить в колокола? Ну как? Ну что?
Вокруг Джакобе становилось все шумнее. Задние напирали на передних, стараясь приблизиться к церкви. Народ, стекавшийся со всех улиц, наполнил площадь. И Джакобе, отвечая на вопросы, говорил приглушенным голосом, словно открывал какие-то страшные тайны, словно передавал нездешние пророчества. Он видел высоко, в кровавом небе, грозно простертую руку, а также черный покров, а также меч и трубу.
— Рассказывай! Рассказывай! — кричали ему со всех сторон. Люди пристально смотрели друг другу в лицо, охваченные жадным стремлением слушать рассказы о чудесах. И его выдумки, передаваясь из уст в уста, быстро распространялись в собравшейся толпе.
Зиявшая на горизонте большая кровавая рана медленно расширялась к зениту, стремясь охватить весь небосвод. Казалось, будто над крышами домов клубятся пары расплавленного металла. В угасающем сиянии вечерней зари радужно переливались желтые и лиловые лучи. Одна более яркая полоса света тянулась к улице, выходившей на плотину. Вдали, сквозь длинные прутья тощих тополей, сверкала река, виднелся кусок оголенной равнины, где смутно вырисовывались старые сарацинские башни, словно каменные островки, выступающие из вечерних туманов. В воздухе растекались душные испарения скошенного сена: и в них по временам чудился запах мертвых шелковичных червей, загнивающих среди листвы. В небе с пронзительным криком носились стаи ласточек, летая взад и вперед между речными отмелями и кровлями домов.