СССР: страна, созданная пропагандой
Шрифт:
Но после двадцатых пришли тридцатые. Комсомольцы повзрослели, быт стал конкурировать c порывами. И это перенеслось назад из домашнего быта в общественный. Людям нужна была передышка, хотя бы временная. Они были за, но практикуемая мобилизационная экономика и политика упирались в торможение бытом. Даже у Маяковского было сходное наблюдение перехода порыва в торможение, хотя и личностное, и в другое время: «любовная лодка разбилась о быт».
Государство ответило на этот призыв: «Уже в 1930-х годах вкусы и смыслы кардинально поменялись – начались статьи о том, что Демьян Бедный – это, конечно же, хорошо, но дворянский пиит Пушкин – это база и без него – никак. Вальс и мазурка, Новогодняя елка в бывшем Дворянском Собрании, портики и колонны, маскарад c фейерверком в Сокольниках. Рабочие клубы переименовались в дворцы культуры, а стильная бедность конструктивного рацио была объявлена „проявлением буржуазного
То есть снятие мобилизационного напряжения сразу привело к частичной смене парадигмы, которую взяли из прошлой жизни. Это был в определенной степени послереволюционный откат к спокойной жизни.
Внезапно вернулась и елка, которая до этого преследовалась как признак религиозного рождества. Вот как это было: «Все началось c того, что четверо высокопоставленных вождей во главе со Сталиным 27 декабря 1935 года ехали в машине по Москве, осматривая предновогоднюю столицу. Вот как об этом в своих мемуарах рассказывал Н. С. Хрущев: „Вышли мы, сели в машину Сталина. Поместились все в одной. Ехали и разговаривали. Постышев поднял тогда вопрос: „Товарищ Сталин, вот была бы хорошая традиция, и народу понравилась, а детям особенно принесла бы радость, – рождественская елка. Мы это сейчас осуждаем. А не вернуть ли детям елку?” Сталин поддержал его: „Возьмите на себя инициативу, выступите в печати c предложением вернуть детям елку, а мы поддержим”. Сказано – сделано. Уже 28 декабря 1935 года в „Правде” вышла заметка Павла Постышева: „Давайте организуем к Новому году детям хорошую елку!”» [5].
Так елка вдруг из алфавита символов прошлой системы появилась в следующей. Так постепенно Сталин возвращал символизации, уничтоженные после революции. Появились министры и воинские звания, вернулись погоны у военных. И это говорит о его определенной удовлетворенности жизнью в стране, которая и разрешила возврат старых символов.
Советское искусство было достаточно сильным, хотя ему приходилось соединять в себе казалось бы несоединимое: идеологические и художественные требования. Но другого варианта не было, поэтому сильные умные писатели и художники всегда оставались и пропагандистами, если хотели, чтобы их текст увидел свет. Просто известный писатель имел возможность хоть как-то бороться c цензурой.
Г. Иванкина видит и позитив в цензуре, причем ее можно в чем-то и поддержать, поскольку пропажа советской цензуры не дала никакого взлета искусству, как можно было бы ожидать. Она пишет: «Бесспорно, советский агитпроп отсеивал и процеживал информацию, поступавшую к читателю, зрителю, радиослушателю. Однако уже доказано, что подлинный шедевр остается таковым, даже если его слегка купировать (пусть и в угоду идеологии): любое упоминание о культовых кинокартинах всегда содержит воспоминание о том, как цензор вырезал „все самое лучшее”. Если же подытожить, то вырисовывается прелюбопытное: в СССР пестовалась крепкая, здоровая нормальность. Все придурковатое и сомнительное – убиралось, заменялось, изгонялось. Сейчас, напротив, хорошо продается всяческая патология во всех ее многогранных проявлениях. В этом ничего удивительного нет: обыватель испокон веков любил цирк уродов, неприличное скоморошество, дурь и пряные шутки на грани и за гранью. В СССР человека ограждали – прививали Норму. Отсюда – видимая несвобода автора» [6].
Понятен этот феномен еще и тем, что, по сути, описывалась модель жизни, а не сама жизнь. Например, такой моделью был соцреализм, призванный стать лекалом для всех произведений. Но в модели есть ограниченный состав элементов, которые обязательны для появления и проявления. Да и для случая любой страны в любом периоде реальная жизнь всегда будет отклоняться от ее описаний. Особенно отличны киноописания, наполняющиеся визуальными красотами и красотками, в результате имея наибольшее отклонение от действительности.
У СССР почему-то не получилось реальной массовой литературы, хотя массовая культура благодаря телевидению вполне расцвела. «Голубые огоньки» и юмористические передачи именно оттуда. Люди ждали их хотя бы потому, что их жизнь не давала им подобных позитивных эмоций. Тем более, когда появились первые зарубежные сериалы, это произвело просто ошеломляющее впечатление. Улицы городов пустели, когда шел очередной сериал «Просто Марии» или «Санта Барбары». И это вновь говорит о том, что люди уходили в виртуальность, где им было гораздо комфортнее.
Г. Иванкина акцентирует, что массовая культура – это не для нас: «Прекрасно, что попса у нас – ниже плинтуса и кошмарней ужаса. Что мы не умеем стряпать эксцентрические комедии, даже если их режиссер – Григорий Александров. Вспомните сюжеты его картин –
трюки и голливудские gags составляют фон повествования, а социальные темы – на первом плане. Например, „Цирк” – это не набор прыжков и нелепых ситуаций, свойственных жанру киношной эксцентрики, но драматический рассказ о любви и ненависти, о расизме и мерзостях капиталистического бытия, о лучшей в мире стране и самом справедливом обществе. В какой американской, французской или итальянской комедии будут петь песню c такими словами: „Но сурово брови мы насупим, если враг захочет нас сломать”? Всякая вещь Эльдара Рязанова – бесконечная осенняя печаль, красивая грусть интеллигента 1970-х, пытающегося отыскать свое счастье. Леонид Гайдай, говорите? Ловко выстроенные фельетоны на злободневные темы – то воюем против самогонщиков, то высмеиваем жулье, то иронизируем насчет хулиганов-тунеядцев и лупим, лупим их нещадно c рефреном: „Надо, Федя, надо!” Это не дебильное „Ха-ха-ха!”, это – борьба, а борьба – это серьезно. За что критиковали стиляг? Только ли за преклонение перед буги-вуги и еще каким-нибудь ямайским ромом? Вспомните знаменитый фельетон 1949 года „Стиляги не живут в полном нашем понятии этого слова, а, как бы сказать, порхают по поверхности жизни…” Словосочетание „легкая жизнь” было чем-то вроде клейма и имело остро негативный смысл. Жизнь на Руси не может быть легкой по определению, а человек обязан любить трудности. Созидать. Бороться. Спасать мир» [7].Кино, получившее маркер важнейшего из искусств, действительно не только усиливало, но и создавало тренды поведения советских людей. Когда стране нужны были трактористы, возникал фильм «Трактористы». Когда пришла потребность в танкистах, пришел фильм «Танкисты». И летчики, и офицеры все появлялись в кино, за ними вослед тысячи молодых людей рвались в новую профессию. И это было и после войны. Фильм «Девять дней одного года» о физиках-ядерщиках тоже создал свой тренд. Соответственно перестроечная «Интердевочка» тоже работала на создание тренда в реальности, только тип героя для подражания теперь изменился из позитивного в негативный.
Уже в советское время кино стало выбрасывать на поверхность иные типажи – людей c их собственной жизнью, которая оказывалась важнее рабочих будней, тем самым нарушая правила соцреализма, где любовь была исключительно в рамках одного рабочего цеха. И не как основная линия, а как дополнение к работе по строительству коммунизма.
Появились и непутевые герои, которые создавали контекст будущей перестройки, когда труд перестал быть основной темой, а только декорацией, на которой разворачивались личные драмы. Это было освоение уже не труда, а быта как главной цели жизни человека. Кино активно заменяло те или иные шестеренки в модели жизни. И личное счастье стало такой заменой, конечно, привлекая массу зрителей, поскольку внимание к общественному счастью может создавать только государство в преодолении индивидуального сопротивления. Кстати, фильмы публицистического свойства вообще делали счастье делом государственным, когда демонстрировали зрителям, как герой идет на смерть ради жизни других. Это реализация уже даже христианского «смертью смерть поправ».
Советское личностное в позднесоветском кино было принципиально контробщественным. На экране забродили взрослые мужики в роли мятущихся мальчиков. Они напряженно искали себя. Эти искания, конечно, уводили их все дальше от государства, которое меряло свою жизнь тоннами и километрами, а здесь был всего лишь «грамм любви». Конечно, государство не могло опуститься до грамма.
Новые типажи начали приходить из жизни в кино: «Советская власть на свою голову вырастила некое подобие аристократа, который, как и было положено по статусу, постоянно рефлексировал, читал стихи и никак не мог уйти от нелюбимой жены к любимой пассии. Оба любовника – из породы бывших шестидесятников, то есть первое и оно же последнее поколение тех самых НИИшных дворянчиков, для которых впечатления и смыслы дороже денег. Но при этом они в отношениях c бабами слабы и нерешительны. Не люблю, но не могу бросить. Люблю, но не могу прийти навсегда. На этом месте могли бы оказаться Лукашин, Новосельцев, а также многочисленные персонажи тех лет, галерею которых закономерно замыкает герой Игоря Костолевского в кинофильме „Прости!”» [8].
СССР проигрывает холодную войну не в идеологии, где были выстроены редуты, которые было врагу не одолеть, а в быту, где таких редутов не было. Кстати, одно из первых столкновений такого рода между Хрущевым и Никсоном получило название кухонных дебатов, поскольку они происходили на фоне американской кухни на американской выставке в Москве. И именно здесь был спрятан корень проигрыша СССР в холодной войне. В результате оказалось, что СССР потерял поддержку населения. Войны не выигрываются, даже холодные, когда тебя не поддерживает свой собственный народ.