Сталь
Шрифт:
– Собрал, что ли?
– Собрал.
– Вяжи.
– Как?..
Иван ждал, будто к чему-то готовился.
– Думай… Думай, ну!..
– Я думаю.
– Петлю, петлю сделай из веревок-то!..
– Как?..
– Ах, ты, господи, ты меня прости!.. – старик поднял глаза к потолку, – руку, руку просунь под веревеку-то, и не вынимая, ниже возьми пальцами, понял ли?..
Николай неожиданно для себя сделал простую крепкую петлю, надел на горло мешку, затянул.
– Всего делов!
Старик потянулся, по-детски поджав ноги, зевнул, лег.
– Спи! Подниму рано.
Спустились сумерки, лес сплотился до чернильной тьмы, у Николая заныло в груди. Ему сделалось страшно идти в бездонный, незнакомый лес с незнакомым этим стариком, искать
Опять она, мысль эта, будь она проклята, опять, опять! Он потер руки, помотал головой, прогоняя мысль о возможной смерти – мысль не ушла, отпрянув, мысль остановилась, как голодная собака, взглянула. Он видел ее прежде. Он вспомнил, как, будучи лет шести от роду, лежа с желтухой в инфекционной больнице, набрел он на эту мысль, которая показалась ему странной, неподтвержденной, даже смешной, но чем больше он думал, тем вернее приходил к выводу, что не избежать, не уйти, не спастись. Он помнил обстоятельства, и даже детей, которые всякую ночь заводили в палате страшные разговоры о кровопийцах, о загубленных младенцах, о покойниках, которые ему, ребенку, представлялись каким-то странным народом, который никогда прежде не был жив, а был всегда мертв, как мертв теперь народ по имени Сталь.
Николай вздохнул, вытянулся на жестком топчане. «Никуда не хочу, – думал он, – не хочу, не хочу, и идти не хочу, не хочу! – он хотел сей же миг бежать отсюда со всех ног, да испугался черного леса. – Я пришел, чтоб узнать, чтобы дед рассказал, что знает, чтобы успокоиться, угомониться, ну сгинул, ну и бог с ним, с народом этим, черт с ним! А теперь, чего я добиваюсь теперь?!. – Николай помотал головой, сморщился, словно от боли, – запутался, заплелся! Мне нужно было знать, дед уперся, не сказал, меня заело, захотелось победить, мне важно было настоять, чтобы было по-моему – вот и все, вот и все, я победил, настоял, что теперь? В лес, на двое суток в лес, неведомо зачем, а там в гостиннице на его место араб возьмет другого, непременно возьмет, может быть, уже взял, оно, может, и черт с ним, с местом этим, надоело, и араб надоел, осточертел, проклятый, пропади он пропадом, и однако ж новое, другое место найти будет трудненько, не вдруг найдется оно, не вдруг! Побегаешь за ним, за местом-то, побе-егаешь, – мысленно кричал он себе, – покрутишься, повертишься, денег-то, денег-то сколько отдашь старику, с чем останешься-то, с чем вернешься, и вернешься ли?!.»
Николай сел, обхватил голову руками: «Не поздно, еще не поздно, – неслось в голове, – и завтра по утру не будет поздно, однако ж деньги, деньги у старика взять придется, а ежели отнять у него деньги – сгинет он в зиму, помрет, с голоду помрет, окалеет, да черт с ними, с деньгами, оставлю, как есть, оставлю, не пойду, никуда не пойду, не хочу, домой хочу, к Соне, хочу, хочу!..»
Он улыбнулся при одном упоминании о ней, ему стало покойно.
– Со-ня… – он округлил губы, без звука выдохнул.
– Ты чо не спишь?! – гаркнул старик.
– Я сплю, – машинально отвечал Николай.
– Спи!
Николай лег.
– Холера.
Страх. Вот что это.
Странное время ночь – странное время для того, чтобы говорить и думать правду, но вот думается. Страх это, не желание быть с Соней, а страх, безотчетный, глупый страх перед неясным, неизвестным, перед работой, которая должна быть совершена, у которой, кроме обыкновенного любопытства, нет никаких оправданий, отчетливых целей. И лень, и страшно – вот и все, сутки, больше идти по лесу лень, а по незнакомому лесу страшно, и со стариком страшно. Он вдруг поймал себя на мысли, что ничего не знает про старика, знает только имя, а его ли оно, имя-то, не его ли – поди ты знай. Он помнил, как светился старик, припрятывая полученные вперед деньги,
половину обещанных денег, другая половина которых лежала у Николая в кармане, и старик видел, куда он их положил, видел, провожал глазами. А что, если в лесу-то заведет он его, стукнет, а то и пристрелит в глухом этом лесу, как собаку, пристрелит, приберет денежки – и шабаш?..Глупо, как глупо.
Он вновь припомнил свое детство, больницу и тот ужас, который испытал тогда, наткнувшись на мысль о неизбежной смерти. Он бежал от нее в своих мыслях, бежал все быстрее и быстрее, бежал стремительно, увертываясь, подбирая предлоги, причины, по которым ему одному останется жизнь, останется непеременно, жизнь, которой не может лишиться, потому что не хочет, потому что не хочет и все, и довольно ему его собственного желания не расставаться с жизнью, довольно, достаточно, раз не хочет, так и не отдаст: «Нет, нет, не отдам, не отдам!!!» – мысленно кричал он, забившись под больничное одеяло, ворочаясь с боку на бок. И однако, равнодушный страх смерти настигал его снова и снова, обступая со всех сторон, сжимая его маленькое сердце.
«Не-ет, не-ет», – все еще шептал он, обливаясь слезами, крючась под одеялом, понимая, что не победил, что не победит, – нет, не-е-е-ет…»
Он не сдавался, не имея, однако, сил бороться.
– Нет.
Он разлепил губы, полушепотом произнес свое последнее той ночью слово, которое, будучи призванным сопротивляться, вдруг согласилось.
Отныне он знал, что и он смертен, что смерть – лишь дело времени.
Отныне он пребывал в ожидании и не было дня, чтобы он не думал об этом, чтобы не вспоминал о неизбежной, надвигающейся смерти, привыкая быть, жить в ожидании, то утомляясь, то отчаиваясь, то принимаясь сопротивляться, привыкая все крепче, наконец привык, и привыкнув, сделался старше, чем был, на годы, на десятки, на сотни лет.
Да.
На сотни.
Ему казалось, что, совершенное невольно, страшное открытие погубит теперь его жизнь, что он обречен, и что ждать осталось недолго. Он ждал, укладываясь спать и просыпаясь, он ждал, ласкаясь к матери и отцу, он ждал, отсиживая в школе и отвечая уроки, он ждал, замирая вечерами в синей темноте квартиры, он ждал всегда – смерть не приходила. Она не тревожила его, не напоминала о себе, не скрежетала зубами, не пугала, не стояла за спиной – ее как будто не было, как будто все, что пережил он, лежа в больнице, было плодом его детского воображения, выдумкой, бессмысленным, безотчетным страхом, который понемногу стал отпускать его, отодвигаемый повседневностью, стал забываться, слабеть, покуда не исчез совсем. Даже когда умерли мать и отец – страх смерти к нему не возвращался, не пугал, и только теперь, спустя годы, много лет, страх вернулся вновь.
Старик вдруг задвигался, сошед с кровати, не потянувшись, не медля, сразу забросив одеяло, что означало, что ночь прошла, обув бесформенные серые чуни, затопал по избе.
– Пошел, пошел! – топая, приговаривал стрик, – вставай.
Николай повернулся, привстал.
– Не спал, что ли?
– Спал, – соврал Николай.
– Пора.
Старик выбежал до ветру, чем-то загремел в предрассветной тьме, выругался весело.
– Жрать давай!
Ели скоро, не разогревая, волокнистая тушенка, покрытая зернистым, ломким жиром имела странный, застывший вкус, на который ни Иван, ни Николай не обратили внимания.
– Будя! – старик отер губы, глянул в оконце. – Готов?
– Готов.
– А сапоги-то? Не лезут?
– Не пробовал.
– Надевай! – старик хлопнул ладонью по столу.
– Доем, – спокойно отвечал Николай.
– Ну-ну. Портянку-то навернуть умеешь?
– Нет.
– Дело. – Старик вздохнул, опустил плечи.
– Научусь, не велика наука, – Николай облизнул ложку, отложил.
Вышли, когда солнце обожгло уже верхушки деревьев. Старик впереди, Николай позади.
– Не иди по траве-то, голова, – не оборачиваясь, наставлял старик, – росно, иди, где посуше, а то ноги замочишь, беда с тобой, ей богу!..